— Здравствуй, — говорит, — Михалыч. Куда идешь?
— Да вот к тебе заходил. И ты уж, Павел, не прогневайся, а разговор к тебе есть. Но только сейчас не скажу ничего. Войди в дом и на Надежду посмотри. А потом, коли будет нужда, скажу…
Выскочил он весь белый.
— Почему у нее такое лицо?..
Я ему все по порядку и доложил. Не поверил, конечно. Тогда мы вместе пошли, и я ее опять перекрестил. Тут уж не поверить было нельзя. Павел оказался послабее меня, тут же и улегся на полу. Нашел я нашатырь, кое-как откачал его.
— И что же теперь, Михалыч? — спросил он, как отдышался.
— Я так думаю, — говорю ему, — что не надо ее на ночь оставлять. Нужно сейчас же схоронить. Ты, Павел, человек современный, ни во что не веришь, а у меня закалка другая. У меня дед был первый специалист в селе: нечисть разную заговаривать. Так вот, послушай меня: чтоб худого не случилось, зарыть ее надо, супругу-то, а в могилу — осиновый кол забить. У меня есть. Дома сегодня лучше не ночуй, иди ко мне. А назавтра отправляйся в церковь… ты крещеный?..
— Не знаю…
— Тьфу. Ну, все равно отправляйся. Исповедайся во всем и исполни то, что тебе назначат. Вот мой совет.
И — каюсь — не настоял на своем. Только и смог уговорить Павла, чтоб схоронить ее теперь же. Кладбища здесь нет, отнесли к реке, нашли место поглуше, да и зарыли. И все. Про кол же Пашка и слышать не хотел.
— И сам, — говорит, — не сделаю, и тебе не дам. Что за бред!..
— Смотри, — отвечаю, Павел, много бед может выйти. Но он ни в какую. Ладно, хоть уговорил его я у меня переночевать. И переночевали. А наутро он мне и говорит:
— Снилось мне, что лежу я на твоей, Михалыч, кровати, а на меня Надя в окно смотрит. И пальцем манит. А я и хочу подойти, да и боюсь: чувствую, не с добром зовет. А зачем — не знаю. Так я и не решился.
— А потом что было? — спрашиваю.
— А потом, кажется, что-то крикнула, только ни слова не понял, и пропала. К чему бы это, Михалыч?..
— Не знаю, — говорю. — Но вряд ли к добру. Говорю я тебе, как надо…
— А, ты опять… Ну, прекрати…
— Ну-ну.
— А, — махнул он рукой, — чему быть, того не миновать…
И другую ночь он у меня ночевал. Такую же. А потом отправился домой. Я его отговаривал, а потом как-то почуял, что он уже решенный человек. Словно бы смертью от него потянуло. Да и на вид переменился: серый весь. Как будто внутри у него все потухло. Все без разницы стало, значит… Только письмо написал у меня, просил отослать. Я его уговаривал кол взять: если что, мол, так побоится нечисть подойти. Не взял. Уговорил вот иголку взять: тоже средство хорошее. Усмехнулся он, сказал: «Ну, ладно…» Потом еще что-то дописал в письме, заклеил, отдал мне и пошел. Теперь понимаю, что иголку он тебе отослал…
Наутро пошел я проведать его. Ничего хорошего уже не ожидал. Постучал — не отвечает. Вошел в дверь, не заперто было. Сразу нашел Павла: лежит под столом, бледный, горло прокушено… В доме беспорядок: белье повзбито, черепки какие-то везде… Бросился я к Павлу: живой, но видно, что плох. Я из дому и к соседу ихнему, к Лазареву. У него машина; по счастью, дома был. Я к нему: так, мол, и так, в больницу надо. Повезли. Лежал он всю дорогу тихо. Я все опасался: довезем ли? — Довезли. Уже перед самой больницей позвал меня:
— Михалыч! Михалыч… — и более ничего сказать не может. Наклонился я к нему, спрашиваю:
— Она?
А он от слабости и кивнуть не может. Глаза только медленно закрыл.
Сдали мы его в больницу. Но я уж точно знал: не выдюжит. Да и он сам чуял, попрощался со мной. Взглядом, но я понял.
Вот так. Вернувшись, я первым делом принял для лучшей храбрости, а после, не мешкая, отправился на могилу к Надежде и вбил в нее кол. И что ты думаешь: несколько дней все спокойно было. Ничего примечательного не случалось. Хотя Лазарев по всему поселку Бог знает что говорил: и что видел, и чего не видел, и про горло прокушенное… А у нас тут, скажу тебе, народ и без того пугливый… Некоторые в тот же вечер в город подались. Ну, да это еще ничего. Тот же Лазарев в районе был, говорит, что узнавал о Павле: помер. Помер, а тело куда-то делось. Они и не знают, как так вышло. Хотя, в этих больницах ничего не разберешь. Читал в газетке-то: один помер, его не в тот угол завезли, да на восемь дней и забыли… Читал?
— Не помню…
— Поищи. Интересная была газетка. Хотя, может, врут. Теперь нигде так не врут, как в газетках… Ну, да я заболтался. — Вскоре прошла молва, что Павла в поселке видели. Вот тогда-то все окончательно разбежались. До сих пор никто не показывается. Только я живу. А мне что? У меня дед был специалист по этим делам. У меня от него серебряные пули остались. Ну, и ружье к ним. И прочее наследство. Чего мне бояться? Это он меня боится…
— Это вы о Павле?
— Это теперь не Павел. Это упырь. Я позавчера его видел. И вчера. Но вчера хужей: далеко, стрелять нельзя было. Он тут где-то в камышах таится. А вот позавчера лучше видел. Под вечер это было. Вышел я, значит, до ветру, и вижу: возле дома Стаховых, — вон то, видишь? — да нет, где уж в такой тьме… Завтра покажу… Вот у этого дома Павел и стоял. Увидел я, значит, его — и он меня. Ружья у меня с собой не было. Погрозил я ему кулаком и крикнул:
— Хороший ты был человек, Павел, когда человеком был. Но глупый. Не слушал тогда меня, ну, а теперь не прогневайся. Теперь я про тебя, человека, забыл навсегда. Жаль, ружья с собой нет, а то б я от тебя белый свет избавил. Ну, да успею…
А он, показалось мне, оскалился на меня, да и побежал вниз, к реке. Когда я выскочил с ружьем, его уже не было. Но я понял, что он в камыши укрылся, больше некуда ему было.
Так что, парень, — закончил Михалыч, хлопнув меня по плечу, — опоздал ты. Возвращайся домой. Не сейчас, конечно, не сегодня; ночуй у меня, а поутру отправляйся. Нечего тут делать. Только мне мешать будешь.
— А Надя?..
— А что она? Я же ее пригвоздил. Она спокойна.
*
…Должен признаться, меня томило тогда нехорошее предчувствие. Как будто не все еще произошло. Илия не все еще понял, и мне предстояло узнать что-то добавочное… Ночевать я остался у Михалыча, не слишком поверивший в его байки (согласитесь, невероятно верить в подобные вещи!), но все же достаточно проникшийся ими, чтобы осмелиться выйти из дома в ночь.
Сон ко мне не шел. Я лежал на кровати Михалыча на спине, руки за голову, а в эту голову лезли назойливые и неприятные мысли. Михалыч спал на полу, у стены, на каком-то тряпье, и руку держал на цевье своего оружия. Он жутко храпел, да не только храпел, с горлом его творилось нечто невообразимое: там то клокотало, то хрипело или булькало. Через ровные промежутки времени, словно возвещая начало новой фазы некоего процесса, Михалыч издавал громкий цокот и на несколько минут затихал. Потом все повторялось.
Естественно, такой концерт не помогал мне заснуть, мне, и так утомленному многими событиями и сведениями, обременившими сегодня нежданно-негаданно мою несчастную голову. Еще немного помучившись бессонницей, я решил выйти покурить. Натянув брюки, я двинулся к двери, но как только тронул ее, в спину мне раздался резкий, настороженный голос Михалыча:
— Куда?..
— Покурить вот, — виновато ответил я.
— Не выходи. В сенях кури. Если еще что надо будет, там и ведро стоит…
Я расхаживал неторопливо по сеням, курил и пытался не размышлять или, хотя бы, размышлять о чем-нибудь не связанном с сегодняшним днем. За дверью раздавался храп уснувшего опять Михалыча. В сенях было свежо, и всю склонность ко сну, какая только была, из меня выдуло. Перевести размышления на какой-нибудь другой предмет не удавалось, и я, словно прикованный, ходил вокруг одних и тех же мыслей и впечатлений. Вот только в думы мои много добавилось печали. Я подводил итоги. Бесцельно было мое появление здесь и горестно пребывание. Я ничем не помог моим друзьям, я не успел сделать ничего для них. И для себя приобрел только горечь, горечь, смешанную со страхом, ибо только это чувство будет всегда приходить ко мне с воспоминанием о моих случайных знакомых… О моей Наденьке…