– Не надо, тебе одному хорошо, да и мне…
Грозный, подняв подбородок, смеется: думает, засмущал. Не считает меня дурочкой, но и не ведает, сколь умна. Злой! Замахать бы на него руками, как на большую птицу, заверещать бы: «Убирайся, убирайся от меня, а главное, от папеньки!» Молчу. Такие все они – взрослые. Сулят: «Починю твое счастье» – не ведая, что сами его порушили.
– И правильно. Стар я для тебя. Так, шучу, чтобы не вешала нос. Ну или пугаю…
Грустно он говорит, не воровато, не насмешливо. Нет… не злой вовсе. И жаль его становится почему-то. Нет, не замашу на него руками, не прогоню. Не мне его гнать, он рядом с папенькой был, когда меня на свете-то не было, а маменьки – в наших краях.
– Ты не пугаешь, и ты не старый… – шепчу одними губами и гляжу опять на сверкающие камни. – Красивые у тебя колечки…
И нрав веселый, и лицо красивое, и слава впереди бежит. Так стоит ли дивиться, что маменька хмурится, с болью выдыхая: «любимец»? Все любимцы и любят в ответ только папеньку – мало отличны от верных собак, кусающих всякую чужую руку.
– Хочешь, подарю? – Он улыбается. – У меня их целый сундук. Мамке твоей вон дарю порой, хоть она и брать не хочет…
А ей не колечки нужны, нет. Ей бы весну.
– Подари мне лучше счастье. – И зачем я сказала такое?
– Было бы оно у меня, малютка… – Он бледнеет вдруг, поднимает глаза к потолку, жмурится. – Все бы отдал. И покоем бы поделился. И с тобой, и с царицей.
Невесело ему, тоже невесело – теперь точно вижу. И, стоя напротив, вспоминаю, с чего начались ссоры из-за него, когда влились в реку прочих ссор. Тогда ведь? Или… раньше?
Было все три недели назад: к нам на пир приехали гости из Цветочных королевств. Папенька решил их, как любит говорить, «потешить», вечно он что-то такое выдумывает: то зовет скоморохов и предсказателей, то стравливает петухов, гусей или собак, то какой-нибудь дружинник для забавы бьется с медведем. Но в тот раз папенька превзошел себя.
Помню: отделанная янтарем и аметистом палата плыла в море запахов, в мареве голосов. Съехались все-все послы, да вдобавок собралась дума, за столами было не продохнуть. Несли румяных лебедей в окружении груш; несли плетеные пироги в виде щук и богатырских щитов; несли тоненькие мягкие крендели с черной икрой; несли медовуху и малиновое вино – в кувшинах и бочках, в диковинном витом стекле из Осфолата и в огромных братинах из чароита. Гости, бывалые даже, изумлялись, а я вот мало чему радовалась, не ела, отмахивалась от нянюшки. Никак не понимала, куда делся папенька, почему маменька сидит одна и кажется встревоженной. Где же царь – гадали все. Не хватало и еще одного человека.
Когда наши гости захмелели, объявили вдруг бой, не на жизнь, а на забаву. И поднялись на возвышение перед столами двое: у одного доспех золотой, у другого – серебряный. Лица скрывали не шлемы – маски скоморошьи с яркими губами и румянцем. Ах! Папеньку-то я легко узнала, слишком он высок и плечист. Узнала я и Грозного – он не ниже, но тоньше, ни у кого другого из любимцев нет такой осанки и поступи.
Они сошлись. Лязгнули палаши, стало тихо-тихо. Все притаили дыхание, никто уже не видел яств и вин. Маменька побледнела, привстала; прочие сидели, но тянули вперед головы; совсем всполошились иноземцы. Бились не щадя: папенька обрушивался на Грозного, словно желал убить, а он яростно отбивался. И нападал рьяно, не помня, что противник – царь. Так и танцевали они в хмельном дурмане, под музыку встревоженных шепотков. Взлетали над полом, будто ничего не весили. Высекали из стен искры, когда очередной удар не встречал металла. Грозный все чаще устремлялся в атаку. Отец отступал. Наконец…
– Папенька!
Как же я перепугалась, как завизжала, увидев: палаш обрушился отцу на голову! Но это был легчайший удар, клинок лишь прошелся по скоморошьей маске. Она треснула вдоль, открыла лицо. Ответный удар, куда сильнее, пришелся Грозному в корпус, но не лезвием, а ловко повернутой рукоятью. Он упал, и вот уже папенькин клинок у его горла, сапог – на груди. Блестели глаза – и те, что прятались за прорезями маски, и те, что глядели сверху вниз с веселым торжеством. Стало тихо, но ненадолго. Папенька тишину не жалует.
– Потешили мы вас? – Он обвел столы взглядом, и все его любимцы, да и все ратные люди согласно, в несколько дюжин глоток загомонили:
– Потешили, государь! – Затопали сапоги, застучали кубки.
– А вас? – цепко глянул отец на стол гостей. – Славны мои обычаи?
Послы залепетали, не отойдя еще от ужасного подозрения, что зазвали их на заранее подготовленное смертоубийство, – хотя некоторые посмеивались, хлопали. И только бояре – большинство, кроме самых молодых, – поджимали губы, не спеша благодарить. Им никогда не нравились папенькины забавы; они предпочли бы скорее приняться за лебедей и сдобных щук, мирно беседуя и поднимая тосты.