Хартман счел своим долгом ответить за Марию:
— Должен сказать, что женщины становятся полицейскими по тем же причинам, что и мужчины: из чувства справедливости, из желания сделать что-то хорошее для других, принести пользу.
— За всех женщин не отвечу, но я решила, что стану полицмейстером, еще в девятом классе, — сказала Мария.
— И почему? — Вега замерла, не донеся блюдце до рта, и впервые улыбнулась. Эта женщина с материка при ближайшем рассмотрении все-таки ничего, хоть выговор у нее не больно-то чистый.
— Мы переехали в Упсалу, когда я была старшеклассницей. Представляете — новенькая, стеснительная, да еще и выговор странный, на взгляд девчонок в классе. Многие из них оказались довольно развитыми для своих лет, пили по выходным, втихую курили и гуляли с парнями. А я была как ребенок. Сначала меня просто не воспринимали, потом перешли к открытой травле. Да тут еще мама опубликовала несколько спорных статей. Она тогда была политической деятельницей, и ее взгляды не всем родителям моих одноклассников пришлись по вкусу. Я стала, так сказать, санкционированной жертвой. Если бы взрослого назвали так, как меня обзывали в школе, то это было бы преступление против чести и достоинства личности. Но у детей другой кодекс. Если взрослого запереть в подвале, то это — незаконное лишение свободы. Если взрослому жечь кожу сигаретами, а волосы зажигалкой, это называется умышленное истязание. А в случае детей это шалость. И я так и не пошла на выпускной вечер в девятом классе.
— Ты мне это никогда не рассказывала. — Хартман положил свою большую широкую ладонь на руку Марии, наклонился и посмотрел ей в глаза.
— Нет. Такое непросто рассказать. Однажды во втором полугодии на большой перемене я увидела, как они затащили в туалет мальчишку и заставили раздеться. Ровесника моего младшего брата. Они вынудили его самого стянуть штаны, и он плакал от стыда. Я разозлилась, и весь мой страх как рукой сняло. Я лупила их по ухмыляющимся рожам, пинала ногами и кричала. В слепой ярости я и учительнице врезала, когда она зашла узнать, в чем дело. «Не говори ничего», — шептал мне мальчик. Я поняла, что он боится. «Не говори ей». Моих родителей вызвали в школу. На следующий день со мной разбирался директор. Родители мальчика передали ему, что тот заболел.
— Ты рассказала своим родителям, через что тебе пришлось пройти?
— Нет, мне было стыдно, что я непопулярна в классе, что я хуже, чем им хотелось бы. А подделать мамину подпись под замечанием ничего не стоило. Тогда я и поняла, что никакой справедливости, никакого правового общества не будет, если мы сами за это не возьмемся.
Глава 3
— Мона! Мо-о-она-а! — Когда Мона выходила из машины, крик Ансельма разносился по всему двору. Живот сводило от страха. Она боязливо озиралась. Черт! Только бы его не услышали и не позвонили в полицию! Тихо, ну пожалуйста, замолчи! И с чего он вдруг проснулся? Он так орет, что пол-округи мог разбудить! Если бы она в свое время решилась! Вильхельм ведь хотел тогда отправить свекра в дом престарелых. Тебе решать, говорил он, это твой отец. Но как она могла осмелиться предложить такое родному отцу? Нет. И все осталось как есть. Теперь она проклинала свою трусость. Окно на втором этаже над лестницей было открыто настежь. В лунном свете она видела, как старик, лежа на животе, высунулся из окна, как кукушка из часов. «Мо-о-она-а!» Она перешагнула через разбитый цветочный горшок со сломанной геранью, через рассыпанную землю, распахнула наружную дверь, побежала вверх по лестнице, опрокинула бельевую корзину, споткнулась о белье и побежала дальше.
— Я здесь, отец. — От вони, ударившей в лицо, ее чуть не вырвало.
— Чего дверьми стучишь! Где тебя черти носят? — Он медленно отвернулся от окна, сполз на пол и уставился на Мону Слепыми, но обвиняющими глазами. — Я обделался. Где ты пропадала, дьявол тебя побери?
— Спала крепко. — Мона была рада, что он не может видеть ее лица. Она попыталась поднять его и посадить в инвалидное кресло, но почувствовала, что не справляется, а он даже не собирался ей помочь.
— Мне пришлось самому ползти к окну. Я чуть не выпал, когда забрался на него, еле удержался! Да, видно, зря, лучше мне было сдохнуть поскорее, пока еще было что оставить в наследство! Цветок грохнулся на крыльцо. Пусть лежит! Когда я зову, ты должна, черт побери, приходить!
— Лучше я тебя помою, пока ты на полу. — Мона потянулась за подушкой и положила ее старику под голову. Постель насквозь промокла от испражнений. Он ни за что не хотел спать в памперсах в летнюю жару. Судя по пальцам, он пытался сам подтереться, но тут обделался снова. Нельзя ему позволять самому принимать слабительное, не раз думалось ей.
— Мне показалось, машина подъезжала.
Мона тянула с ответом — голос может ее выдать. Накатила новая тошнотворная волна страха. Она застыла, дожидаясь, когда дыхание успокоится.
— Ммм.
— Видела, кто это? — спросил он.
— Я ничего не слышала. Ты колол инсулин? — Ее голос звучал подозрительно сипло. — Проклятие! — Щелкнув кнопкой, Мона выставила дозу инсулина на шприц-ручке и протянула ему, одновременно глянув на свои грязные оцарапанные руки и голые ноги. Змея! Она почувствовала, как дрожь пробежала по всему телу. Ногу дергало, вокруг укуса расползлось красное пятно размером с ладонь. От укуса гадюки человек что, умирает? Нужно, наверно, отсосать яд? Или наложить компресс? Но она не могла идти в поликлинику. Врач станет задавать неприятные вопросы. Ремешки сандалии глубоко впились в распухшую ступню.
Мона понесла грязные простыни в ванную и, увидев себя в зеркале, вздрогнула от собственного пристального взгляда. Бледность, сочась сквозь загар, делала ее лицо серым в свете люминесцентной лампы. Свет бил в глаза и усиливал и без того нестерпимую головную боль. Грудная клетка поднималась и опускалась часто-часто. На лице была царапина — узкая красная полоска тянулась от угла рта к подбородку. Волосы всклокочены. Она вынула из челки еловую хвоинку. Куда ей теперь податься? Как это могло произойти?
— Ты идешь или нет? Сколько мне еще лежать на холодном полу? — Отцовский тон был не такой резкий, как обычно. Стыдно, наверное, что так опозорился. Такой любезности наверняка надолго не хватит, но и на том спасибо. — Камбалы-то наловил?
— Кто?
— Вильхельм.
Вильхельм. Боже, что она наделала! Не будь она такой трусихой, не стала бы сообщницей. Полиция может прийти в любой момент, начать расспрашивать о нем! Что делать? Что им ответить? Они придут, и она будет наказана, опозорена перед всеми. Господи Иисусе, теперь вся округа начнет болтать! Самое ужасное — не тюрьма, а стыд. Перед детьми, родней, соседями. Как теперь ходить на работу или в магазин! Кто захочет, чтобы его обслуживала преступница? Выжившим из ума старикам, наверно, все равно, кто меняет им памперсы, но их родственники, конечно, возмутятся и потребуют ее уволить. За спиной станут шептаться, а с ней перестанут разговаривать. Никогда не будут беседовать с глазу на глаз, как с приличным человеком. Бездонная пропасть разверзалась у ног.
— Наловил он камбалы? Ты сегодня будешь отвечать или нет?
Вильхельм! Наловил он рыбы или нет? Мона помнила, что он нес оцинкованный таз в сторону сарая. Таз с виду был тяжелый. Будь он пустым, Вильхельм нес бы его в одной руке. Господи, таз-то до сих пор стоит в сарае, вместе с рыбой! Подумать страшно, а вдруг на половике есть пятна крови? Или кто-то нашел кочергу, которую она сунула под сиденье велосипеда? Он просил бросить ее в море. Наверно, надо было сделать, как он сказал, но Мона не решилась идти ночью на причал одна. Она не хотела видеть свое отражение в черной воде. Как в том сне. Не хотела видеть свое лицо под водой, там, где теперь и Вильхельм. Скоро придет паром, приедут дачники! Если на полу в сарае есть пятна крови, надо срочно смыть их, пока не высохли.