Выбрать главу

Проводил он Авдеевну, сгреб серебряную ткань в охапку, к себе в контору поволок. Дверь на ключ запер, окна занавесил, боится: кто бы не подглядел. Раскинул на столе ткань, глазам не верит. А кусок так и сияет.

Обрадовался хозяин, стоит, ладоши потирает, прикидывает, сколько прибыли возьмет за такой отрез, сам думает: вот бы все ткали так же. А может и станут так ткать, если всех за плохие станки поставить, побольше на них кричать, штрафами донимать, чтобы над утком плакали. Тогда и у других пряжа серебряной станет.

Это он сам с собой беседует, слова Авдеевны вспоминает.

Налюбовался, наплясался хозяин около серебряного куска, запер его в железный шкаф, где касса хранилась, ключ себе на ремень повесил и опять в ткацкую пошел, прямо к станку Авдеевны. Изрядно он его поковырял, под станок зачем-то полез, видимо какой-то важный винтик хотел повредить. Глянул он на пол — под станок Авдеевны, а там тонкий серебряный волосок светится… Что за притча. Обомлел хозяин и про винтик забыл. Прихватил ногтями серебряный волосок — глядит, а это настоящая серебряная нитка, не рвется, не путается.

Выскочил хозяин из-под станка, как слепнем ужаленный, и ну нитку наматывать в моток на руку: А нитке конца нет, тянется она по всему цеху, все станки опоясаны. Хозяин рад: ему бы побольше захватить. Наматывает он, торопится, кажется ему, что время быстро идет, скоро петухи запоют, светать начнет.

Бегал, бегал он вприпрыжку вокруг станков, семь потов с него сошло, а нитка все не кончается. Обежал последний станок, глядит: нитка под дверь уходит. Он за ниткой. Нитка по фабричному двору под ворота тянется. Он туда. А нитка и здесь не кончается. Вдоль по улице легла, по снегу серебряный волосок так явственно при лунном свете выделяется.

Бежит хозяин по улице, волком озирается, хватает нитку, навивает, путает, боится, кто бы не перехватил — сторож ночной, а то какой-нибудь запоздалый ткач, что из кабачка возвращается.

Нитка меж тем протянулась в переулке, а из переулка в поле поползла. Хозяин за ней, не отстает. Так в одной жилетке и чешет, ему и мороз нипочем, и на морозе с него пот льет. Жадность-то вот что с человеком делает!

Выбежал из села, радуется — ночь, в поле он один, нечего бояться. Опоясался мотками, с плеч до ног серебряный стал.

Далеко от своей фабрики убежал. Уж и Иванова-то давно не видно. Немножко очухался, обернулся назад — одна только труба фабричная видна. Оборвать бы нитку следовало, да и домой вернуться, пожалуй дело-то лучше бы было. Но хозяин по-другому рассудил: захотелось ему до конца дойти, до клубка самого, весь клубок заграбастать. Набрать бы — думает — этого волоса столько, чтобы по гроб хватило, да еще сыновьям и внукам осталось.

— Своей пряжей да тканью такой, как Авдеевна ткет, я всех ивановских фабрикантов и купчишек прочих забью. Выше всех буду. Не дам никому на ярманках показываться, их тряпье после моих деликатных холстов никто и не возьмет. Придется еще железный шкаф заводить, деньги хранить.

Он уж подсчитал — сколько на первый год выручит, сколько на второй. Словом далеко вперед человек заглянул.

Снег под луной битым стеклом поблескивает, глаза слепит, а серебряный волос еще пуще переливается, словно по тонкой трубочке голубоватая водица струится.

Добежал хозяин до леса. Это от Иванова верст пятнадцать будет, а то и с лишечком. Нитка в лес протянулась, хозяин не отстает, дальше следует, по пазушки в сугробах вязнет, ползком ползет, а знай вперед стремится.

Зима в том году установилась задиристая, ветристая, ворошливая. В лесу ночью немудрено закружиться, особливо, когда человек чем увлечется, по сторонам не смотрит, не примечает, какими местами идет. Ну, пока охотился хозяин за ниткой, в такую чащобу залез, где и волк не хаживал. Следы натоптаны вокруг да около, словно по кругу кого гоняли, а серебряный волос вьется по этой чащобе, вокруг пней, вокруг елок, по можжевеловым кустам, и кажется, его никогда не размотаешь.

Струхнул немного хозяин, понял, что в ловушку попал. Посидел на пне, а сам все пышными серебряными мотками любуется. Только тем себя и утешает.

— Ладно, до утра здесь просижу, а на рассвете из чащобы выберусь. Холодновато, зато сколько добреца хапнул и все дарма.

Передохнул малость и опять принялся с кустов пряжу сматывать. Глядит, а теперь уж вместо одной нитки двенадцать нитей в ряд появилось. Ну, еще лучше. Он сразу все двенадцать нитей стал разматывать, в мотки свивает, в копны складывает, а сам думает:

— Вот так счастье, вот так капитал!

А в голове у него мутиться стало… Вроде как бы с ума начал сворачивать. Самому ему об этом и невдомек. Бросил он последний моток на двенадцатую копну, глядит: на кустах ни единой ниточки не светится. Зато в середине чащобы, словно из-под земли, вырос огромадный дуб, и весь серебром горит.

Хозяин метнулся к нему. Смотрит, а дуб этот весь плотно серебряным волосом обмотан, и так искусно, ряд к ряду, словно его машина обрабатывала. Увит он от самого тонкого сучочка до корня. А корень толщиной в три обхвата. Как увидел его хозяин, так и голова кругом пошла. Подбежал к дубу, обнял его и закричал на весь лес:

— Чур не вместе. Мой дуб, я его первым нашел. Никому не дам!

Приказчика бы позвать и поставить к дубу, да пока судная изба документ на этот дуб не выпишет, уйти из лесу боязно: не перехватил бы кто находку. Набредут лесник или охотник, не уступят.

Вдруг налетел ветер, лес зашумел, затрещал, снег посыпался, луна пропала… Темно в лесу стало. И началась завируха-метель, во все чащобы залетала, так снегом и бросает, глаза засыпает. Ей и дела нет до того, что хозяин в одной жилетке в лес заявился.

Еще плотнее прижимается хозяин к дубу, и от этого ему будто теплее становится. Засыпать стал.

А по дубу горностайка бегает. Сядет на сучок, двумя лапками волос серебряный наматывает и куда-то в гущу те клубочки кидает.

Хозяин это как сквозь сон видит. И еще снится ему, что в Макарьеве ткань Авдеевны продает прибыльно.

Солнце взошло, метель утихла, в чащобе около дуба двенадцать сугробов наметено выше человеческого роста, а около — стоит хозяин, прижавшись к дереву, и из сугроба одна его маковка плешивая торчит. Замерз он.

Весной пастухи на него набрели, собрали кости, поклали в гроб, привезли, похоронили, на кресте золотые буквы написали:

«Раб божий, купец второй гильдии».

А когда наследники железный шкаф открыли, куда он дорогую матерьицу спрятал, — никакой там серебряной ткани не нашли: лежит камень — булыжина на полпуда, и больше ничего.

Наследники все голову ломали: как же это камень попал в денежный шкаф.

— Должно быть, отец с ума рехнулся перед смертью. Через то и в лес ушел.

Про длинный-то волос они так и не прослышали.

А у Авдеевны — с горностайкиной ли помощи, с чего ли другого — дело в гору пошло. Ровно силы да уменья прибыло. Уж такие канифасы ткала — и плотно, и красиво, как шелка кашемировские. И много: соседки кусок снимут, а у нее два готово.

Хоть и на старости, а узнала Авдеевна радость.

МИТКАЛЕВАЯ МЕТЕЛЬ

Теперь миткали отбеливают по-новому — скоро и хорошо. А старики помнят, как летом отбеливали на лугах по всей Уводи, а больше у Золотого потока. Зимой, когда снег коркой покроется, все поля закатывали, лисице пробежать негде.

Хозяева раздавали товар по деревням. Там отбелят, а потом уж на фабриках в расцветку пускают.

Жил в ту пору в слободе неподалеку от фабрики пронырливый мужичишка — Никиткой его звали. Подрядами он промышлял. Головка маленькая, глаза плутоватые, бегают, как у мыши, руки чуть не до земли.

И мужики, и бабенки, и ребятня миткаль для фабрик настили. Работали по пятачку с куска, не больно это денежно, ну да где же дороже-то найдешь?