— Мистер Малфой, — произнёс вполголоса колдомедик, уже в дверях. — У неё нервное истощение. Ко всему прочему, я полагаю, что она плохо спит и мало ест. Очевидно, что ваша жена последнее время пребывает в крайне опасном для её собственного здоровья и здоровья ребёнка состоянии. Если так продолжится, то я не гарантирую вам…
— Хорошо, я всё понял, — раздражённо оборвал его Люциус и, протянув колдомедику руку, добавил, уже более спокойно: — Спасибо вам за всё…
Когда врач ушёл, Люциус медленно опустился на кровать рядом с Гермионой. Она ощутила, как он попытался взять её за руку, но не нашла в себе сил даже сжать его пальцы. Рука её бессильно выскользнула из его ладони. В голове промелькнула мысль, что Люциус зря бросился спасать её в ту ночь: быть может было бы лучше, если бы Рон сделал с ней то, что задумал? Быть может, стерев ей память, он восстановил бы тем самым утраченную много лет назад справедливость, ведь неужели она имела право продолжать жить, в то время, когда он лишь существовал?
Гермиона закрыла глаза.
========== Глава 11. В болезни и здравии ==========
«Tell me again when I’m clean and I’m sober
Tell me again when I’ve seen through the horror
Tell me again, tell me over and over
Tell me that you love me then
Amen, Amen, Amen…»[1]
Leonard Cohen — Amen
Люциус смотрел на бледное обескровленное лицо Гермионы, которая лежала перед ним на их кровати. Когда полчаса назад мистер Бэгз сорвал его с весьма важной встречи в министерстве, сообщив о том, что Гермиона средь бела дня лишилась чувств, он был ужасно напуган. Но теперь, когда врач покинул их поместье, он вглядывался в её залитое слезами, несчастное лицо и понимал, что ему было совсем её не жаль. Напротив, наверное, впервые за всё время, что они были женаты, Люциус испытывал к ней ужасный, сжигающий его до основания гнев.
Это чувство было такое омерзительное, такое страшное. Впервые ему, несмотря на всю беспомощность Гермионы, хотелось до хруста сжать в своих руках её хрупкое, лишённое сил тело и долго трясти до тех пор, пока ему не удастся вытряхнуть из неё всё, что так мешало ей жить.
Всеми силами, сдерживая эту оглушающую, разъедающую его душу злость, Люциус вобрал в лёгкие воздух. Руки Гермионы безжизненно лежали поверх одеяла, и в надежде смягчить своё сердце он медленно коснулся её кисти своими пальцами. Люциус надеялся — она сожмёт их, дав тем самым понять, что была ещё способна бороться, что не сдалась, но рука её лишь безвольно выскользнула из его ладони. Губы его задрожали. Мозг Люциуса парализовало от новой испепеляющей его сильнее прежнего волны гнева.
Где-то глубоко внутри он даже подумал, что готов был выхватить палочку и начать пытать её, так же, как это делал тот его страшный, мерзкий двойник из её сна. О, с каким сладострастным упоением он бы её сейчас пытал! И самым отвратительным было то, что она бы ему даже не сопротивлялась. Она приняла бы это подобно каре, которой была достойна. Люциуса бросило в жар. Злость заполнила собой всё его естество. До чего она его довела?
— Я работаю днями напролёт, а ты здесь изводишь себя? — выплюнул он, безуспешно пытаясь справиться с охватившими его чувствами. Вытянув шею, он завёл скованные дрожью пальцы под воротник и расстегнул верхнюю пуговицу своей рубашки.
— Люциус, — слабым голосом ответила Гермиона. — Пожалуйста, я не хочу это обсуждать…
— А я хочу! — воскликнул он. Судорога свела каждый мускул его тела, он сжал руки в кулаки и, тяжело вздохнув, процедил сквозь зубы: — Ты винишь себя за то, что случилось с Уизли, но все вокруг целыми днями только и твердят тебе о том, что ты ни в чём не виновата. Прыгают вокруг тебя, как цирковые собачки. Убеждают, что помимо тебя у него была ещё и семья, что, в конце концов, ты и не обязана была его спасать, ведь тебе и самой была нужна помощь в то время… Однако я чувствую, что ты просто жаждешь услышать иное! Жаждешь наказания! Что ж, прекрасно. Я скажу тебе то, чего ты так хочешь услышать: только ты виновата в том, что жизнь Рона рухнула, да!
— Люциус, — Гермиона всхлипнула. — Не надо, прошу…
Люциус презрительно хмыкнул.
— Ну уж, нет. Теперь я выскажу тебе всё, и ты выслушаешь меня, — голос его был пронизан льдом. — Ты ведёшь себя как старик на смертном одре, который, почуяв на лице дыхание смерти, оглянулся на свою полную гадких поступков жизнь и пожелал снискать искупления, через позднее раскаяние, в то время как окружающим от того не может быть уже никакого толка. Если хочешь знать, восемь лет назад, ты и правда могла бы перетерпеть свою страсть к Северусу и его болезни — эту свою патологическую тягу ко всему, что провоцирует в тебе исследовательский интерес. Если Рон и правда был тебе так дорог, как ты о том говоришь, ты могла бы одуматься, как того хотели твои родители, родители Рона, МакГонагалл и прочие; не стала бы уезжать в Хогвартс в то время, когда он хотел взять тебя в жёны. Была бы ты с ним в итоге счастлива или нет — этого мы уже никогда не узнаем, однако, то, что он не стал бы накладывать на себя то заклятие, не сошёл бы с ума — это факт. Но, увы, ты поступила по иному. Ты эгоистично поставила свои желания выше желаний окружающих тебя в то время людей. Если хочешь знать моё мнение — я считаю, что ты сделала всё абсолютно правильно, другое дело, что ты сама не можешь это принять, ведь в противном случае, ты должна смириться с тем, что ты эгоистка.
И раз тебе самой не хватает смелости признать это, я с огромным удовольствием открою тебе на это глаза: ты действительно эгоистка, Гермиона! Эгоистка, которая любит себя гораздо больше, чем кого-либо другого. Даже меня, — губы Люциуса изогнулись в ироничной усмешке. — Сегодняшняя ситуация, вполне красноречиво мне об этом говорит. Вот только привитые тебе с детства нормы морали не позволяют тебе признать этот очевидный факт, отчего ты всякий раз впадаешь в самобичевание. Страдаешь от мук совести, потому что ты должна от них страдать.
Все эти годы ты прекрасно знала, что жизнь у Рона не складывалась. Не удалась карьера, развалилась семья… Ты понимала, что в некоторой степени виной тому была ты, но какое тебе было дело? В конце концов, он жил, казалось, не хуже, чем многие, и ты просто позволяла себе махнуть на его неурядицы рукой. Ты великодушно прощала себя за своё безразличие к нему. Однако теперь, когда весь неприглядный итог принятого тобой восемь лет назад решения предстал перед тобой во всей красе, ты оказалась не способна встретиться лицом к лицу с собственной сущностью.
Ты вдруг поняла, что совершенный тобой в порыве чистого эгоизма выбор привлёк в жизнь другого человека не череду мелких неприятностей, но полностью уничтожил её. И за это, по навязанным же тебе нормам, ты уже не просто должна довольствоваться лёгкими угрызениями совести, но обязана понести куда более суровое наказание — уничтожить и свою собственную жизнь! Ни этого ли требует от тебя твоё обострённое чувство справедливости? Ведь как ещё ты сможешь искупить свою вину?
Однако позволь разочаровать тебя: от твоих самобичеваний никому не сделается лучше. Они точно так же эгоистичны, как и тот выбор, который ты сделала много лет назад. И страдаешь ты сейчас не для искупления вины, но для того чтобы больше не испытывать её. Меньше она от этого не станет, поверь мне — человеку, который переживал всё это уже сотни раз.
Ты в своей жизни испортила всего-то пару-тройку судеб, сделав это лишь для того чтобы не испортить свою собственную. Выбрала меньшее из зол, так сказать. Я же, влекомый лишь своей сиюминутной прихотью и тщеславными амбициями, уничтожил, стёр с лица Земли, наверное, несколько десятков таких жизней, не считая тех, кто пострадал косвенно. И я буду полным лгуном, если скажу, что хоть раз действительно жалел о том, что совершил. Это был мой выбор. Чего уж греха таить! Я плохой человек. Я ужасный человек! — на лбу у Люциуса проступила вена и, оскалившись хищной улыбкой, он прошептал: — Я достоин гнить в Азкабане, а не заводить детей с магглорожденной Гриффиндоркой, на четверть века младше меня, и, наверное, если бы я был тобой, то именно там я бы сейчас и пребывал. Но я не ты. У меня нет этих навязанных моральных норм. Я умею признавать свой выбор. В отличие от тебя я умею принимать свой эгоизм. Я люблю себя, а не всех этих безымянных, безликих для меня людей, которым я искалечил судьбу.