Старое пианино и долгая его история пробудили в ней давние-давние воспоминания о первой столовой, что они обставляли, о первом ребенке, что учился музыке, о горькой тоске длинных вечеров, прогнать которую можно было лишь бурными шквалами звуков, заставлявшими всю квартиру стряхнуть апатию, поднимавшими настроение и даже мебели прибавлявшими нового блеска… Впрочем, эта история сюда не относится.
Когда настала осень и грянул первый шторм, пришла салака, и тысячи тысяч рыбок шныряли сквозь певучий ящик. Пожалуй, то была прощальная песня — крачки и чайки собрались послушать. Той ночью музыкальный ящик отправился в морское путешествие; вот так все и кончилось.
ВЕЛИКИЙ
На южном берегу Финского залива, на полпути меж Петербургом и пока не достроенным Петергофом, располагался маленький поселок Стрельна. На окраине его, у речушки Стрелки, стоял среди дубов и сосен простой сельский дом, покрашенный в зеленый и красный цвет; ставни были еще закрыты, ведь летнее утро только-только начиналось — всего четыре часа.
Финский залив сверкал в лучах восходящего солнца, и голландский когг, что направлялся в гавань к адмиралтейству, но вышел только на траверз Стрельны, убрал паруса и стал на якорь. На топе грот-мачты был поднят флаг, из-за безветрия обвисший, неподвижный.
Подле красно-зеленого дома росла вековая липа с раздвоенным стволом, а в развилке был устроен дощатый помост с перилами и лесенкой, ведущей в сию беседку.
В этот ранний утренний час там наверху за некрашеным колченогим столом сидел мужчина, писал письма. На столе громоздились горы бумаг, однако ж нашлось место и для стоячих часов без стекол, для компаса, готовальни и большого бронзового колокольчика.
Мужчина сидел без кафтана, в одной рубахе, в спущенных штопаных чулках и в грубых крепких башмаках; голова с виду непомерно большая, но это обман зрения; шея бычья, тело гигантское, неуклюжая рука, водившая пером, перепачкана смолой, перо двигалось по строке неловко, чуть наискось, но проворно. Письма были короткие, деловитые, без введений и заключений, подпись тоже короткая Петр, разорванная надвое, будто под тяжестью руки.
Петров в российской державе наберется не меньше миллиона, но этот Петр был единственный, главнейший, и подпись его всяк узнавал с первого взгляда.
Липа гудела напевом пчел и шмелей, речушка Стрелка журчала-бурлила, точно самовар, а солнечный восход был дивно прекрасен, пробиваясь сквозь листву и бликами играя на незаурядном лице одного из самых незаурядных и непостижимых людей на свете.
Порой эта необычная голова с короткими волосами выглядела чуть ли не кабаньей, а когда пишущий, как мальчишка-школяр, мусолил гусиное перо, обнажались зубы и язык, словно у геральдического льва; порой лицо искажала гримаса страшной боли, боли мученика, распятого, но затем он брал новый лист, начинал новое письмо, и тогда лоб его яснел, рот улыбался, глаза пропадали, и грозный муж смотрел озорником.
Новый лист — письмецо, записочка, явно адресованная даме; и маска тотчас стала сатировской, сложилась в живописные складки и наконец взорвалась громовым хохотом, поистине циническим.
Утренняя корреспонденция закончена, царь написал пять десятков писем, однако не запечатал — сложит их и запечатает сургучом Катя, жена.
Гигант потянулся, с усилием встал и бросил взгляд на залив. В зрительную трубу он видел свой Петербург и свой флот, строящийся Кронштадт с крепостью и, наконец, обнаружил когг.
«Как это он вошел в бухту без салюта? — подумал царь. — Да еще и стал на рейде, прямехонько против моего дома!»
Он позвонил в колокольчик, и сей же час из укрытых за соснами палаток, где жили караульщики и прислуга, прибежал камердинер.
— Живо пять человек в шлюпку, пусть выяснят, что это за посудина! Ты видишь, чей там флаг?
— Голландец это, ваше величество!
— Голландец! Ну так доставь мне шкипера, живого или мертвого, сей минут!.. Быстро! Но сперва подай чаю.
— В доме-то спят, царь-батюшка, милостивец!
— Так разбуди их, дурень! Стучи в ставни, в дверь! Ишь, спят средь бела дня.
Колокольчик зазвонил, явился новый слуга.
— Чаю мне! И водки! Да побольше!
Слуги бегом пустились исполнять приказания, дом разбудили, а царь меж тем нетерпеливо делал какие-то заметки на аспидных досках и на бумаге. Когда ждать стало невмоготу, он спустился с помоста и принялся яростно молотить палкою по всем ставням. Изнутри донесся голос: