Столь наглый переход на личности вызвал у присутствующих тайный страх; каждый из членов компании начал опасаться остальных, отчего все изменились в лице; они словно собрались обороняться, встали наизготовку, чтобы отразить нападение, припасли кривую ухмылку, чтобы нейтрализовать ожидаемые колкости. На Черне было страшно смотреть: он с избытком хватил виски и у него пожелтели глаза, как будто он плакал шафрановыми слезами; к тому же он сидел как на иголках в ожидании разоблачений, ведь Асканий мог уличить его в разглашении кухонных секретов и в подстрекательстве к лишению трактирщика прав на виноторговлю. Либоц копался в себе, пытаясь вспомнить, нет ли у него на совести каких-либо опрометчивых слов о других, сказанных в их отсутствие. Аскания же, который чувствовал себя живьем разрезанным на куски, тянуло совершить душевное самоубийство, но так, чтобы увлечь в бездну и остальных; он хотел бы потом оказаться наверху и испытать ощущение собственной исключительности, собственного величия, вот, дескать, как необыкновенен он даже в падении. Ему необходимо было произнести слова, которые выставили бы его в потрясающем свете, заставили бы собеседников восхищаться им. Посему он заговорил, как на похоронах:
— Уважаемые господа, ночное безмолвие окутывает нас пеленами тайн, мы сидим здесь, в компании друг друга, из страха перед кошмарами снов… Я, милостивые государи, прекрасно знаю (вот оно, самое главное!), с кем имею дело за этим столом, тогда как вы… даже… не… представляете… кто… я… такой!
— И кто же ты?! — вмешался Черне.
Одновременно вошла прислужница, которая во всеуслышание сказала:
— Хозяйке очень неможется, она просила вас срочно зайти к ней.
— Плевать я на нее хотел! — взревел Асканий в гневе оттого, что ему испортили грандиозную сцену, к которой он готовился не один год.
Впрочем, он тут же пожалел о своей вспышке и, встав, попросил извинения у гостей.
— Все правильно, — отозвался Либоц, — нам не стоит долее засиживаться, а тебе надо идти к супруге.
Асканию, однако, трудно было сразу расстаться, и он завел нудную речь о «лучшей из женщин», когда в потолок громко застучали со второго этажа.
Послышалось ли ему в этом звуке памятное с детства забивание гвоздями гроба или у него возникли какие-либо другие неприятные ассоциации, только Асканий побледнел и, предчувствуя самое худшее и тем не менее еще борясь со злостью на то, что его прерывают посреди удовольствия, попрощался с друзьями (как будто они расставались навсегда) и вышел через кофейню с ее рядами пустых столов, напоминавших в полумраке колонию белых сыроежек.
На улице Либоц с прокурором увидели докторов экипаж и тотчас смекнули, чем это пахнет.
Проходя по площади, они заметили в некоторых окнах елки со свечами и вспомнили про Сочельник. Либоц обронил сентиментальную фразу о собственной безрадостной жизни (да и Прокуроровой тоже), но Черне не поддержал этой темы.
— Как ты думаешь, кто такой Асканий? — спросил в конце концов адвокат, который уже не первый год ломал голову над этой загадкой.
— Кто он такой? Самый обыкновенный трактирщик, наделенный необыкновенной спесью, хвастун, которому надо в любых обстоятельствах считать себя выше других. А его великая тайна? Тоже ничего особенного… Ну, лазил в детстве по чужим садам, стащил несколько яблок… ну, может, подрался с кем в Америке или по пьяни просидел пару дней в тюрьме, ну, может, бросил какую девушку или позволил другу заплатить за него залог. Просто эти шуты гороховые вечно хотят казаться интереснее, чем они есть на самом деле. Да не совершил Асканий ничего страшного и не заслуживает того интереса, какой пытается вызвать своими мнимыми тайнами!
— Ясное дело, у тебя все люди незамысловатые!
— Начхать я хотел на всех людей! А теперь мне пора и на боковую. Покойной ночи!
В ту ночь жена Аскания скончалась — сколько тот ни уверял ее и себя, что болезнь вовсе не опасная. Смерть была для него вещью непостижимой, поэтому он не допускал и мысли о ней, но, коль скоро она наступила, Асканий воспринял ее как нечто положительное и буквально окаменел, словно прихваченное осенними заморозками нежное растение; источник слез тоже будто промерз до дна, поскольку плакать Асканий не мог. Тем не менее ему нужно было вырваться из дома, уйти прочь и кому-нибудь пожаловаться. И он пошел — не к Либоцу, а к прокурору Черне, вопреки мнению супруги, которая в последние месяцы предупреждала его против «самого злостного врага»: она рассказала мужу, что именно Черне написал о его тайнах в газету, придумал отнять у трактирщика права на виноторговлю и подал идею «Гранд-отеля». Никакие увещевания не помогали; у Аскания развилась непонятная симпатия к прокурору, он верил, что Черне нанес ему вред, но выгораживал его и старался об этом не думать. Эта была какая-то животная, не поддающаяся объяснению привязанность; возможно, его привлекали очертания фигуры, тембр голоса, или же прокурор напоминал Асканию какого-нибудь иного человека, который ему нравился в давние времена. Либоцу не раз приходили на ум оброненные Асканием слова: «Этот Черне похож на моего младшего брата, которого я очень любил. Его уже нет на свете». Прокурор мог вести себя сколь угодно бесстыдно, предательски, — Асканий не менял своих симпатий и продолжал поверять Черне свои секреты, которыми тот мгновенно злоупотреблял, причем не по злобе, а из корыстолюбия, так как его способ заискивания перед власть имущими состоял в осведомительстве.