"Вот кому ты служишь, отец Аарон, — закончил исповедь на рассвете Тимофей. — Ты поступил в благороднейшее служение. Радуйся, будь весел и бодр. А когда снова почувствуешь, что тебе докучают видения, облаченные в образ тот или иной, вновь приди, вновь припади к моим коленям. Ты счастливее всех мудрецов и вождей древности; те, когда начинали чувствовать к себе отвращение, не умели воскликнуть: "Asperges me hysopo et mundabor, lavabis me et super nivem dealbabor!"[28] И не терзайся Феодорой Стефанией, ни той, у которой зеленые глаза, ни той, у которой синие".
Но из слов Болеслава оказывалось, что только одна была Феодора Стефания. Та, что в Риме, — зеленоглазая. Рихеза же, видимо, не ведает, что творит, — не ведает, кому служит.
— Мечтаниями о разноплеменной империи, о наследии Оттона вскармливали тебя, как материнским молоком, пока не заморочили окончательно. Обольщали тебя коварным словом, что они и мы имеем общую цель, для того обольщали, чтобы ты служила их делу во вред нашему, сама о том не ведая. Ты не римлянка, Рихеза. И никогда ею не будешь. Ты дитя германской крови и жена князя, который будет королем всех славян. Кто тебе ближе, детка: германцы или мы? С кем ты? Ты можешь быть там или тут. На Капитолии ты не будешь никогда.
И вновь тишина.
А когда прервала ее наконец Рихеза, Аарону трудно было уверовать, что это ее голос. Он был глухой, хриплый, ломался на каждом слове.
— Ты сказал: "С кем ты? Можешь быть тут или там". А разве я не могу быть и тут и там?
— Нет, детка.
— Ты сказал: "Германцы говорят: Рим — это мы". А вы не собираетесь объявить себя Римом?
— Мы хотим быть Римом. Но ведь сколько же надо приложить сил, Рихеза, прежде чем мы станем Римом. Рим — это святая вера, а сколько еще среди нас язычников, тайных и даже явных? Рим — это могущество, а я еще королевской короны, символа могущества, на голову свою не возложил. Рим — это великолепные здания, а у нас курные избы. Рим — это наука и мудрость, а мы темные. Рим — это блестящий язык, передающий верно любую мысль, а я вот по-германски, на языке врага, с тобой изъясняюсь, чтобы какую-нибудь глубокую мысль верно передать, но и всего того, что подумаю, высказать не способен. А вот Мешко способен: по-латински говорит, любую мысль словом выразит. Люби Мешко. Он красивый и мудрый — чудная вы пара. Только перестань его морочить Оттоновым наследием, Капитолием, серебряными орлами.
— Так ты гнушаешься серебряными орлами? Всегда ими гнушался?
— Никогда я ими не гнушался, Рихеза. Это знак любви, чудесной любви, которой воспылал ко мне гонец, якобы могущественный, а на самом деле глубоко несчастный, так как он и сам не знал, кто он: грек или германец?
— Он был римлянином.
— Вот опять ты себя обманываешь. Не был он римлянином. Призрак принимал за правду, вот и ты так же. Только в нем и было от римлянина, что понимал, что величие Рима — это могущество. Почитал могущество. С плачем призывал его к себе. Украшал его. Мое могущество украсил серебряными орлами. Уже не улетят от меня. Не захиреют со мною. Это ничего, что серебро на них поблекло. Все так же украшают могущество, хоть и поблекли.
Аарон оторвался от завесы. Он услышал звук, напоминающий поцелуй. В лоб целует? Или в губы?
Уходил он радостный, веселый. Вот и последний морок исчез: он убедился, что Рихеза не Феодора Стефания. И он может служить ей верно и спокойно. Не падет на него подозрение Болеслава об участии в кознях и заговорах — не изгонят его из Тынца, где он согласно с указаниями Тимофея будет служить делу разноплеменной империи, империи, правящей миром, символом которой являются золотые Петровы ключи. Хорошо ему в Тынце — спокойно, безопасно, тепло.
Без тревоги шел он по темным комнатам. Никто невидимый не укрывался у стен или в углах.
И заблудился в темноте. Но ничуть не испугался. Весело напевая вполголоса, кружил он по большим пустым комнатам с маленькими оконцами, сквозь которые поглядывали на него веселые, как и он, звезды. И вдруг остановился. Откуда-то рядом донесся голос Рихезы. Аарона удивили ее слова. Еще больше удивился бы он, если бы мог видеть ее взгляд, обращенный на супруга. Но в ее опочивальню он так же не мог войти, как и в ее душу и мысли. Впрочем, это и лучше было для него, что не мог проникнуть ни туда, ни туда. Лишился бы веселья, роднящего его со звездами. А Рихеза говорила:
— Все государь-отец изволил мне объяснить. Только затем и начал новую войну с государем Генрихом, чтобы отстоять великолепное наследие Оттона, чтобы возродить правящую миром, разноплеменную империю, чтобы проложить себе и серебряным орлам дорогу в Рим. Еще немного — и взойдем на Капитолий, государь мой супруг любимый. Перед тобой, прежде чем перед сыном твоим, понесут орлов. Не серебряных — золотых…