Выбрать главу

— Мы бы поехали с тобой в Рим с серебряными орлами впереди, а вскоре бы перед нами понесли золотых. Не стал бы Генрих императором, не на его и Кунегунды голову, а на твою и мою возложил бы святейший отец Бенедикт золотую диадему цезарей… Исполнилась бы мечта Оттона Чудесного, вдвойне сбылась бы, наполняя великой радостью его святую душу, пребывающую в лоне господнем.

— Никогда не сбылась бы, Рихеза.

Вновь минута молчания.

"Сейчас она резко откинула голову, смотрит ему в лицо удивленными и вновь гневными глазами".

— Не сбылась бы? А ты не унижаешь священную память Оттона? И своего великолепия и мощи не унижаешь ли, государь мой супруг? Позволь мне сейчас так тебя назвать… только сейчас…

— Не позволю, дочь моя.

"На словах не разрешает. А голосом? И глазами тоже, наверное, которых я не вижу".

— Признай, что унизил, как я сказала, и память Оттона Чудесного, и свою чудесную мощь. Не верю, чтобы не могло исполниться то, чего вы оба так хотели. Давно бы уже понесли перед тобой на Капитолий орлов, если бы ты того захотел. Не захотел. Призывал тебя Оттон: "Приди, поддержи меня мощью своей!" Не пришел, не поддержал. Не любил ты Оттона, как он тебя.

— Любил, детка. Но я уже сказал: к тому только я привык стремиться, чего могу добиться.

— Ты же добился блистательного звания патриция Рима. Добился бы и священной императорской диадемы.

— Не добился бы, Рихеза. Так же, как твой дядя Оттон не добился бы никогда того, чтобы Римская империя возродилась именно в таком виде, какой ему был мил. Ведь только Христос мог воскресить погребенного Лазаря, а Оттон не был Христом. Вот и я скажу тебе, что Оттон даже того не смог бы добиться, чтобы я на самом деле был патрицием Рима.

— Ты был патрицием.

— Это верно, Оттону правилось называть меня так, Рихеза. Но это был всего лишь пустой звук. Я могу быть и буду могучим королем славян, не признавая над собой ничьей власти, кроме Христовой, но Римом славянин управлять уже не может ни как император, ни как патриций…

— Славянин, германец или италиец — все одинаковы перед величием Рима.

— И это тоже всего лишь пустой звук, Рихеза. Это только дяде твоему казалось, что можно возродить Римскую империю, объединяющую все земные племена, как равные перед величием Рима. Ныне Римская империя — это то же самое, что германское королевство; именем Рима германцы прикрывают свою ненависть и презрение к другим народам; под прикрытием этого имени они умножают могущество свое, своего племени. А чтобы другие племена им легче покорялись, они обманывают их красивыми словами о единстве и равенстве всех людей в лоне разноплеменной империи. Да и не только чужих, своих так же обманывают, как тебя и Гериберта. Немногие даже из германцев правду уразумели. Генрих ее знает, понимает Рихард, верденский аббат, и Дитмар тоже понимает.

— Ты заблуждаешься. Все трое, кого ты назвал, горячо верят в то, во что и дядя Оттон верил: в разноплеменную империю, а не только германскую.

— Откуда ты знаешь?

— Они сами всегда говорили об этом.

Болеслав рассмеялся:

— Я же сказал тебе сегодня, что обманута ты, бедняжка. Неужели ты не слышала, как я сказал Антонию, что надо тебя простить, ибо не ведаешь, что творишь. Прошу тебя, перестань Мешко и всех моих близких обманывать призраком разноплеменной империи и обманом этим ослаблять наше славянское сопротивление германцам…

И вновь показалось Аарону, как тогда в разговоре с греком, спутником по дороге в Познань, что у него в руках вся книга, книга, из которой доселе читал он лишь отдельные листки. И вдруг понял Аарон, почему король Генрих так хотел, чтобы Рихеза вышла замуж за сына Болеслава, почему аббат Рихард на исповеди открыл Рихезе, что Генрих живет со своей женой, как с сестрой, что не будет иметь от крови своей наследника, к которому перейдет императорская диадема, почему Дитмар прекратил вдруг доказывать, что лишь германцы должны владеть Римом, а славяне никогда римлянами не будут, разве что превратившись в германцев…

Но Рихеза все еще не сдавалась. Еще упиралась. Возбужденным голосом она воскликнула, что Герберт-Сильвестр не был германцем, не любил германцев, но никто не рисовал Оттону более ярких картин возрожденной разноплеменной империи.

— Когда я лет двадцать назад прибыл в Магдебург, — медленно, задумчиво и сосредоточенно ответил Болеслав, — мне показали удивительную махину, в которой Герберт на что-то нажимал, и от этого нажатия махина издавала разные звуки, порой весьма дивные звуки. Я думаю, что вот так же играл Герберт-Сильвестр на душе государя Оттона. Там нажмет, тут — и она издаст нужный ему тон. Я понимаю, что какую-то дивную песнь хотел сыграть Герберт-Сильвестр на душе Оттоновой, но что за песнь, того я даже угадать не смею, Рихеза, да и не хочу. Встревожили бы меня, наверное, те звуки, а я не люблю тревожиться, тем более что даже далекое эхо этой песни до меня сюда не дойдет.