— Кто вы такие?
— Ты знаешь нас. Хорошо знаешь. Ты сиживал с нами на лугах, над ручьями, на берегах озер. Мы вводили тебя в таинственную мудрость, содержащуюся в знаках, одни названия которых настораживают невежд: в знаках Альфа и Омега, Сигма и Дельта… Помнишь? Ты помогал нам плести корзины и часто пас за нас тощих коров. Из братской любви к тебе мы принимали уродливые формы дряхлых монахов, прячущих в шалашах от епископов рассыпающиеся в прах пятисотлетние рукописи…
— Лжете. Это были не вы. Те с восходом и заходом солнца молились, обращаясь к Марии и ее сыну, крестом осеняя брезжущий свет и ниспадающий мрак, новое и закатное.
— Ты и сам видишь, сколько в тебе содержится благородной мудрости. Ты и сам уразумел, что и с Марией, ее сыном и с крестом нас связывает столько же, сколько и с Павлом… И все же ошибаешься: это были именно мы. Ради тебя мы были готовы на все. Даже на «Радуйся, благодатная…» Ты пленил нас владением тайн стиха и прозы, похищенным у нас…
— Я не похитил их ни у вас, ни у кого другого. Я получил их в наследие от святой церкви.
— Значит, святая церковь приносит в дар сынам своим то, что сама же зовет сатанинской отравой?
— Несуразное говорите. В стихе и в прозе, в мозаике и в статуе, в пении и звучании арфы, во всем, что возносит людскую душу над прахом, проявляется предмет величайшего почитания церкви. Проявляется в наичудеснейшей форме частица того, что является первым определением зиждителя и вседержителя: мудрость.
— Ты считаешь его мудрецом?
— Все мудрецы, вместо взятые, — это прах по сравнению со сном ребенка о его мудрости.
— Припомни-ка, что ты читал о мудрецах… об Орфее, о Дионисе, об Аполлонии Тианском, о Пифагоре, о Сократе… Ну, скажи — кто из них был малодушен, чтобы в столь великий час преклонять колени и молить, чтобы его миновала чаша сия. Ведь ты же веришь, что не кто иной, а именно твой вседержитель молился тогда под кипарисами на Елеонской горе?
— Верю и почитаю его за это. Чего бы тогда стоила его жертва за грехи человеческие, если бы он не взял на себя всего человеческого, даже вместе с людской робостью?.. Кто из богов так возлюбил человека, чтобы пойти за него — за всех людей, что были и будут, — на позор, на муки, на смерть…
— Ага, ты уже заговорил о других богах. Однако ты связал себя с нами куда крепче, нежели можно было подумать.
— Нет, нет… Я имел в виду не истинных богов, а лишь тех, которых — ну, вы знаете — создало воображение поэтов…
— А кто тебе сказал, что не воображение поэтов создало…
— Не говорите! Не говорите! Молчите! Молчите! Не говорите. Вы ничего не говорили. Я не знаю вас. Я знаю одного — доброго пастыря, которому верю, ибо он возлюбил мир.
— Ты опять о вседержителе? О сыне Марии? О распятом?
— О нем. Да святится любой призыв его.
— Ты стоишь под аркой Плацидии. Это хорошо. Взгляни наверх. Видишь его там, верно? Присмотрись к нему хорошенько. Попробуй разглядеть в нем доброго пастыря, внушающего доверие, любящего мир. Не скажешь ли о нем: это бог карающий… бог безжалостный, бог тревоги, который велит служить себе на черных путях… Ты же читал про Аполлона, нечаянно поразившего стрелой Геракла в самый миг триумфа. Тот, на кого ты сейчас смотришь, поражает вот так же… поражает именно тогда, когда ты полагаешь, что вознесся над прахом… Но Аполлон хотя бы красиво улыбается. А присмотрись к тому, кто у тебя над головой: он даже не улыбнется.
Самой любимой памяткой от папы Сильвестра была для Аарона белая фигурка, представляющая доброго пастыря, прижимающего к груди ягненка, с улыбкой, полной мудрой доброты. Долгие годы Аарон ставил эту фигурку перед собой, чтобы, вглядываясь в нее, проникаться умиротворением и радостью. И тогда стиралось у него воспоминание о лице Христа, в которое он, полный трепета — если верить папе Сильвестру, трепета бьющей его лихорадки, — вглядывался в храме святого Павла, закинув голову, но долго не мог смотреть. Голова начинала кружиться. От тревоги ли?
— Ну, насмотрелся, проходи уже под сводом. Посмотри вокруг, посмотри перед собой, сам подумай, может ли вот такой быть здесь истинным хозяином… Дальше, дальше, смелей… не бойся… сейчас ты не служишь богу тревоги, не идешь черным путем… Только взгляни, какой лучистый наш путь… пять лучистых путей… Каждый приводит к хозяину дома сего… Не бойся, ты знаешь его…
Конечно, Тимофею никогда и в голову не придет, что теплые братские слова Аарона о том, что он полюбил его — и полюбил сразу, когда тот заработал синяк, — в большой мере вызваны были радостью и благодарностью, что вот наконец-то кто-то пришел, развеял страх, заглушил шепот, а процессию дев вновь преобразил в ряды колонн…