Мы обязаны ежесуточно в определенные климатические сроки фиксировать температуру и влажность воздуха, атмосферное давление, скорости и направление ветров, количество, форму и высоту облаков, горизонтальную видимость, температуру на поверхности почвы, состояние, высоту и плотность снега, давать полную характеристику осадков. Ты думаешь, это все? Как бы не так! Надо пристально следить за показаниями самописцев, вести метелемерные наблюдения, делать специальные обзоры общего состояния снежного покрова.
И если какие-то наблюдения – на самом деле только наблюдения, то много данных приходится добывать нелегким и кропотливым трудом. Расшифрую тебе для примера вот это: «состояние снега». Сначала копаем шурф, проще говоря, яму в снегу. Глубокую, до земли. И не маленькую – в нее надо спускаться и работать. Учти, что мороз часто хватает тут до тридцати градусов, а мы должны знать точную температуру в снежной толще. Электротермометров нет, и чтобы жидкостные приборы не давали при таком морозе искажений, предварительно заливаем их резервуарчики воском. И еще несешь с собой кусок картона, чтобы обернуть прибор при вдавливании его в снег, иначе он вмерзнет – 30 градусов! Термометры ставишь на полчаса через 10–16 сантиметров по стенке, а сам в это время добываешь кубики для определения плотности снега – из корки, из середины каждого слоя, из контактных слоев.
Кубики взвешиваются, и данные пересчитываются. Руки становятся как деревяшки, колени, кажется, уж никогда не разогнешь – мороз 30 градусов. А надо еще с помощью динамометров определить сопротивление снега на сдвиг и разрыв. Чтоб вывести среднюю величину, берутся три пробы в каждой точке, и все они требуют аккуратности, осторожности и терпения. А мороз-то – не забывай! – 30 градусов…
И даже визуальные наблюдения с основной площадки оборачиваются подчас работой, требующей известной квалификации, навыка и внимания. Вот, предположим, выпал снег. Выхожу я наружу с биноклем и полевой книжкой в руках, разуваю, так сказать, глаза и отмечаю, какие склоны и снегосборы занесены больше всего при определенной высоте снега на площадке, где и при какой скорости ветра у станции происходят метелевые переносы и какие места очищаются этим способом, сопоставляю все данные (я их перечислил не все) с формой облаков, их прохождением над долинами и т. д. и т. п. И все это мне нравится! Прежде всего потому, что я занимаюсь теперь своим делом. Кроме того, каждый день что-то новое узнаешь, лучше делаешь известное, и это засасывает как в лавину.
Гоша меня просто покоряет. Моих лет, а какое-то совершенно необыкновенное чувство ответственности, хотя его тут никто не контролирует. Вникает во всякую мелочь, надежно держит станцию в руках, и все это без нажима на людей, а больше своим примером и тактичным подходом к каждому. Недавно мы долго сидели с ним и мечтали о метеорологических автоматах, потом я заговорил о тебе. Знаешь, что он сказал? Неясность в ваших отношениях, говорит, – дело временное: это, мол, как сама жизнь, в которой вдруг не разберешься, но разбираться и налаживать ее надо. Наверно, он прав.
Еще раз перечитал твое последнее письмо. Возможно, это правда, что ты совсем не тот человек, которого я люблю в тебе. Что ж, я и не делаю из тебя идеала-идола. Но разве это мало для начала большой любви, если я хоть в какой-то мере понимаю твой склад характера, если я, научившись кое-что прощать, увидел твою душу в лучших ее движениях? Я знаю, что и тот человек есть в тебе. Так ведь и я тоже ох какой неидеальный! На том и порешим: будем любить друг в друге того человека и становиться лучше, чем мы есть.
В чистом ночном небе над нами иногда пролетают спутники. Я провожаю их взглядом и мечтаю о том времени, когда можно будет через них каждому человеку послать видеограмму, то есть я не знаю, как это называется, но чтоб я, например, мог увидеть тебя, а ты меня.
Вчера ночью в перерывах между наблюдениями выделывал баранью шкуру – этому меня научил в тайге один охотник. Надо засохшую шкуру обмазать жидким перекисшим тестом, подержать сутки, и потом мездра очень хорошо сходит. Я полночи мял в руках шкуру и тер ее наждачной бумагой. Овчина получилась на славу – мягкая, как замша.
Получили радиограмму – к нам должна приехать комиссия из управления. Мы драим, стираем, чистим, моем. Все бы это ничего, только слишком уж много писанины с отчетом. Бесконечная цифирь утрачивает в итоговых документах живую связь с природой, отдает сухостью и бюрократизмом, но я-то знаю, что она снова заговорит, когда во Фрунзе, Ленинграде и Москве соберутся сведения отовсюду – с гор и степей, с пустынь и тайги, из океанов и космоса. И это потом даст возможность сделать очень важные выводы и прогнозы, нужные, между прочим, не только для хозяйства и науки, но и для обороны. Нет, Наташа, не такая уж никудышная у меня специальность, она ни капельки не хуже геологии!
Позавчера утром Гоша Климов сказал, что надо подняться в лабораторию. «Всегда пожалуйста», – согласился я. «Вместе пойдем». – «Тем более». – «Давно мечтаю об этой разминке», – завершил разговор Гоша.
Пошли. По хребту путь был не слишком опасным, но изнурительным и долгим. Сильно дуло, и это было неожиданно, потому что у нас, внизу, куда тише. Раньше, когда я наблюдал в бинокль за флажками на этой хребтине, меня не удивляло, что они всегда растянуты, но такой силы ветра я не ожидал. И без того было холодно, а этот ветер безжалостно выдувал из нас душу живу. Я тащился за Гошей, стараясь не отставать. Ни о чем не думалось, лишь бы скорей добраться. И еще я боялся сбиться с Гошиного следа – самое страшное тут было обрушить карниз и рухнуть вместе с ним. В одном месте Гоша зачем-то перевалил камень на северо-западный склон, и я увидел самую мощную свою лавину. Снега там, наверно, залежались, накопили силушку, с тяжким гудом пошли всей массой мимо меня, и я даже качнулся от холодного их дыхания. Гоша свистел наверху, вздевал руки к небу, как идолопоклонник. Когда я добрался до него, он сияющими глазами смотрел вслед лавине.
А лавина долго ревела внизу, и представляю, что было бы, если б там, в страшенных диких ущельях, стояли какие-нибудь постройки, – перетерло бы все в порошок, завалило, и ничего не вытаяло бы вовек.
Потом мы оставили в приметных камнях лыжи и полезли по крутому уступу к цели. Досталось. Воздуха не хватало, тут как-никак больше четырех тысяч метров. И еще ветер, и прокаленный морозом камень. В одном месте сильно рискнули, но другого выхода там не было. Меня выручил Гоша, хорошо подстраховал, и я должен при случае поставить в честь его пусть не свечку перед алтарем, а хотя бы бутылку коньяка на стол.
Под вечер выбрались к избушке. Сдернули с гвоздей лопаты из-под крыши, откопали дверь, кинулись к печке и дровам. Какое наступило блаженство, когда «буржуйка» распалилась и тепло расплылось по каморке, по нашим жилам и кровям! Перекусили в темпе, успели дотемна выкопать шурфы и провести исследования.
Спалось плохо, потому что ветер быстро выстудил нашу конуру, ватные спальники не грели, да и вставать надо было через три часа для очередных работ. Я поднялся, снова растопил печку, чтоб хоть Гоша поспал, однако он тоже вылез из мешка греться.
Мы долго с ним говорили «за жизнь» и сошлись во многом. В Гоше, между прочим, есть много крапивинского. Та же «несгибаемость», которая всех нас восхищала в Крапивине, и то же стремление поглубже понять человека. Но Гоша со странностями, я бы даже сказал, с заскоками. Я вспомнил, как мы рискнули на подъеме, а он вдруг заявил, что не всегда и не все рискуют по необходимости: есть, мол, в природе человека какая-то необъяснимая потребность поставить иногда на карту самое дорогое – собственную жизнь. Я возразил и рассказал ему о том случае в Америке – помнишь, мы с тобой читали? – когда двое решились на смертельный номер: один выпрыгнул из самолета налегке, без ничего, а другой догнал его в воздухе и передал парашют. У Гоши даже заблестели глаза: «Иди ты! Это же крик о бесконечных возможностях человека!» – «И о бесконечной глупости, – возразил я. – О жажде славы и долларов».