Сейчас глубокая ночь. Мы остановились на Узгенской метеостанции, и я познакомился со здешними ребятами. На рассвете мы с Шуриком уходим. От Араголя до станции дорога очень тяжелая, на серпентинах снежно, опасно. Боже, поможи! Но это все ладно. Меня огорчило в твоем письме описание хлопот, связанных с получением справки для университета. Да не имеют они права не дать эту несчастную справку, не могут же они запретить тебе учиться, где ты хочешь и чему хочешь! Не буду пилить тебя, но ты тоже хороша: если ругаться со мной, так ты смелая, а настоять на своем законном праве в отделе кадров – тут тебя не хватает. Ну зачем ты с ними затеяла разговор об оплате будущих отпусков? Вместо того чтобы вежливо, но твердо потребовать нужную бумаженцию, взялась божиться, что отпуска будешь брать за свой счет. Ты же грамотный человек и до некоторой степени разбираешься в наших законах, которые учреждены не твоим отделом кадров. В крайнем случае пойди в парторганизацию, к прокурору, в редакцию газеты.
И совершенно напрасно ты сетуешь на социализм и его порядки! При чем тут социализм, если встречаются еще – и будут встречаться! – должностные лица с такой толстой лобовой костью, что сквозь нее даже электромагнитные волны не проникают, не то что человеческие нужды. И таких людей при случае все равно приходится брать за глотку, что я сейчас настоятельно рекомендую сделать тебе.
А что значат в твоем письме эти почти что стихи или пословица: «Сафьян меня снова довел до рева»? Знаешь, милая, давай договоримся – я ничего не хочу о нем слышать, и надо, чтобы ты поступала так же. А еще говорила, будто «он просто так». Мне не нравятся твои «стычки» с Сафьяном и другими «симпатичными дядьками». Неужели ты не можешь твердо означить границы дозволенного? Пора тебе понабраться обычной житейской мудрости. Можно «не быть сухарем», синим чулком, но надо научиться наконец-то указывать каждому сверчку его шесток. И если он довел тебя до рева, то делал это не в силу товарищеских чувств. Нет, я не ревнивец, но не хочу, чтобы каждый скот смотрел на тебя как на предмет своего, так сказать, внимания.
Из твоего письма, кстати, не ясно, выполнил ли Сафьян свою «клятву на полусогнутых» и стал ли «хорошим». Но в случае необходимости ты ему передай, что я могу невзначай сделать его таким хорошим, каким он никогда еще не был за всю свою мотыльковую жизнь. Я все жду, когда ты перестанешь его путать с Крапивиным. Помнишь, как Крапивин мог двумя-тремя словами снять напряжение у людей, как он по-человечески понял нас с тобой в Саянах? Вспомни его мысли о том, что любая вершина – будь то горная, научная, административная или политическая – имеет подножие, что в нашем немного странном и довольно тесном мире нельзя отрываться от своего народа, иначе не будет счастья тебе или твоим детям, и что веру в свое будущее наш народ найдет в величии своего прошлого. Он, правда, был строговат к людям, но и себя не жалел. А как он любил свою жену и детей! Знаешь, может быть, подлинная цена человека измеряется искренностью и чистотой его любви? Крапивин был большой жизнелюб и умница, а этот твой «интеллектуал» с его подленькими поступками, его стандартным набором тривиальных мыслей и постоянной обоймой западных модных имен скорее, извини, «интеллектуевый индивидуй», чем что-либо иное.
И ты совершенно зря «мрачно и злостно» размышляешь «о том, что женщине, видно, в геологии не место». Ведь от этих размышлений не меняется ни жизнь, ни ты, не становится порядочнее и благороднее Сафьян и другие «симпатичные дядьки», которых, кстати сказать, хватает и в метеорологии, и в химии, и в прочих отраслях народного хозяйства. Прошу, не сердись на меня! Давай больше никогда не возвращаться к этой теме. Иначе я при первой же встрече испорчу тебе прическу, выдеру горсть волос или даже сниму скальп, это уж смотря по настроению.
Глаза слипаются. Ложусь. Письмо опущу утром, через четыре часа, и оно очень скоро будет у тебя.
Прошло два дня, как мы вернулись снизу. Отоспались, отдохнули. Сегодня даже смог полюбоваться потрясающим алым закатом, от которого всегда цепенею.
Понимаешь, к нам на перевал уже приходит ночь, а далекие вершины долго и тихо светят вишнево-розовым пламенем, потом почти незаметно мутнеют и, словно угли в костре, покрываются пеплом, умирают не дыша.
Досталась нам эта дорожка наверх! А мы сдуру слегка перегрузились, и это осложнило путь. Ты геолог и понимаешь, что в тяжелом маршруте каждый килограмм должен иметь какую-то целесообразность. Не надо было нам брать полугодовой запас бланкового материала, присланного управой. И без урюка обошлись бы, и без сала, которое прислали Шурику. Как назло, Шурик не просился отдыхать дорогой, ни разу не отстал и даже не пискнул – как большинство кубанцев, он оказался настырным, вымотал меня порядочно, и мне приходилось самому останавливаться. А когда уже в темноте мы приплелись на станцию, то мне пришлось раздеться и выжимать белье. Спина болела от напряженного наклона вперед, мускулы ног противно тянуло – вот-вот сведет судорога. Неужели стал сказываться возраст?
Снова перечитал твое письмо. Высылаю его тебе. Я отчеркнул красным кубинским карандашиком строчки, чтоб ты подумала над ними и, поставив себя на мое место, ощутила в них сквознячок. Тут такое дело. Я всегда был предельно откровенен с тобой и очень верил тебе, всему, что ты говоришь. Но прошу тебя об одном: не надо меня наталкивать на сомнения и подозрения, не стоит намекать, чтоб я не все написанное тобой принимал за чистую монету. И пусть я в твоих глазах стану еще прямолинейнее и грубее, не хочу, чтоб в наши отношения вошла ложь и криводушие, которых и так достаточно в мире. Никогда не смирюсь с трусливым тезисом твоих интеллектуалов, будто люди уже не могут быть чистыми и ясными…
Карим сообщает, что мой перевод на сумму, которую ты у него брала, очень пригодился, и просит еще полсотни рублей. Надо помочь – там нелегко, родился очередной сын, и всякие тряпочки-качалочки потребовались. Завидно! У нас тоже мог уже ползать бутуз, которого я потихоньку учил бы ходить на лыжах и давать сдачи соседским мальчишкам. Ты привила бы ему свою страсть к цветам, всему живому, и то хорошее, светлое, что я угадываю, смутно предчувствую в тебе, пусть бы раскрылось в нем. Главной нашей задачей было бы сделать из него человека и гражданина. Это очень важно. Вспомни наш разговор о жизни еще там, в Саянах. Ты отказывалась понять ее смысл, я тебе почему-то малодушно поддакивал, хотя всегда считал, что в принципе люди живут для того, чтоб передать детям и вообще младшему поколению достижения разума и нравственные идеалы Человека.
Еще Карим сообщил, что не возражает приехать ко мне на станцию. Только он гордый и сам не пойдет наниматься. Надо будет еще раз подсказать в управе насчет его, нам тут сразу всем станет легче. Славка пишет из Калининградской области, передает тебе привет. Он «устроился» на танке, службой доволен, вспоминает Киргизию, горы и всех нас. Говорит, что это все недаром для него прошло и он обязательно после армии приедет сюда на высокогорку, чтоб непременно перезимовать со мной. Пишет, что услышал на днях в кино писк морзянки и вся душа, мол, перевернулась. Вообще он мечтает о какой-то бродячей, скитальческой специальности на гражданке. А с Райкой у них все. Слава пишет, что теперь ненавидит и презирает ее. Она наконец-то написала ему откровенно, что ей жаль своей молодости и она ищет человека с дипломом. Вот гадина! Я-то ее чуял за версту. Сказал однажды Славке, что я о ней думаю, только он обиделся, а сейчас Славка потрясен.
Послал ему песню, которую спишу и тебе. Ее принесли на Саяны морские офицеры из Балтийска, которые решили пройти по Казыру большой водой. Они чуть не погибли в пороге, вернулись голодные и ободранные в Тофаларию. Утопили резиновую лодку и все, что было в ней, больше десяти суток шли назад без пищи. Отлеживались и отъедались у нас на станции. Потом один из них оклемался, засек мою гитару, хорошо запел, и его песню я запомнил.