Выбрать главу

Наташенька! Ты уж, пожалуйста, прости меня. Я не хотел сделать тебе больно. Привезли письмо от тебя, и вот я понял, что вчера сглупил, не выдержал. Ты все время просишь подождать, не спешить, а меня мучила и мучит неопределенность. Скажу откровенно – ясность в наших отношениях подняла бы во мне силы, о которых ты едва ли можешь составить представление. Иногда думаю: неужели главные препятствия на нашем пути – разница в образовании? Как заставить тебя поверить в то, что разница эта устранима? Если б ты могла учесть некоторые обстоятельства моей жизни, понять, как нелегко мне было сделаться даже таким, какой я сейчас есть! И не знаю, к месту ли, но я решил нарисовать тебе некоторые картинки из моего детства, чтоб ты сравнила его со своим.

Что такое оккупация, ты знаешь из книг да газет, а они бессильны отобразить весь ужас, впитанный детской душой. Я видел, как немцы сожгли наших соседей, спрятавших в подполе трехмесячного кабанчика, до сих пор помню сладкий запах горелого человеческого мяса. А в ушах – крик моей матери, которую полицай бил на базаре резиновой трубой от вагонных тормозов. Я этот шланг с железиной на конце срезал у станции для подметок, а мать решила его продать, чтобы купить еды. И еще помню, как мы с матерью вдвоем хоронили мою младшую сестренку Галочку, умершую от истощения и простуды. Мама не плакала почему-то, лишь брови у нее поднимались и опускались, поднимались и опускались. Мне и сейчас порой снятся собачьи голоса врагов, стрельба и бомбежка. Вчера ночью проснулся с криком и Славку напугал – почудилось, будто бомбят наш Ейск и некуда спрятаться, а на самом деле это в ущелье над нами посыпался камень.

Отец не вернулся с фронта, и я помню, как мы с мамой ели немолотый поджаренный кофе, как отравились патокой и меня чудом спасли. У нас с матерью были одни чувяки на двоих, а когда мать наскребла денег и хотела купить стеганые бурки, то не могла на базаре снять эти чувяки, они примерзли к ногам. Весной я как-то насобирал на берегу гнилой рыбы, мы снова отравились и три дня лежали дома, а соседи думали, что мы куда-то ушли. Однажды мы совсем не ели два дня, потом я принес полную сумку вареных рыбьих головок: насобирал их в мусорном ящике за столовой авиаучилища, но не сказал об этом матери, и мы сразу их съели.

Мама очень не хотела, чтоб я работал на море, однако я самовольно ушел однажды на баркасе. Помню, мы остались без куска хлеба, и не у кого было его позычить, и тут я втащил в дом целый мешок рыбы – долю своего первого улова. Мама ощупывала мою зюйдвестку, рыбацкие сапоги и плакала.

Она хотела, чтобы я стал музыкантом или певцом, но умерла, не дождавшись этого, а я стал бродягой-метеорологом, монтером, проводником у диких туристов, радистом и «кротом» в вашей экспедиции, абстрактным романтиком, шаромыгой и сам еще не пойму кем. Помнишь песню, которую я пел тут, у речки? Мы тогда со Славкой услышали ее в каком-то самодеятельном концерте и списали в две руки.

Понимаешь, это странно, очень странно,Но такой уж я законченный чудак!Я гоняюсь за туманом, за туманом,И с собою мне не справиться никак.Люди заняты делами, люди едут за деньгами,Убегают от обид и от тоски,А я еду, а я еду за мечтами,За туманом и за запахом тайги.Понимаешь, это просто, очень простоДля того, кто хоть однажды уходил,Ты представь, что это остро, очень остро:Горы, солнце, песни, кедры и дожди!Пусть полным-полно набиты мне в дорогу чемоданы,Память, грусть, невозвращенные долги…А я еду, а я еду за туманом,За мечтами и за запахом тайги…

Наташа! Я ударился в воспоминания совсем не для того, чтобы пробудить сочувствие и жалость, – я в этом не нуждаюсь. Просто хочу, чтобы ты немного лучше узнала меня и попробовала понять, чтобы не слышала наветов и ходила по лагерю, не оглядываясь на сафьяновскую палатку. Я несу в жизни свой груз, не хныча и не кланяясь никому, и меня никто не упрекнет в том, что я захребетник, скупердяй и трус.

Помню, после Кропоткинского училища я работал на сейнере, мечтал о парусах своей жизни, о золотом ключике. И в армии мечтал, в Забайкалье, и на Саяне, и тут, в Киргизии.

Отчего все в жизни так бывает?Я везде искал свою мечту,А она зовет и уплываетПапиросным дымом в высоту.

А сейчас, спустя много лет, я нашел тебя и Маринку, тянусь к вам изо всех сил, а ты иногда будто и не замечаешь этого. Или только делаешь вид? Почему редко пишешь? Было много камералки? Тогда другое дело! И пусть у тебя на последней съемке будет не четыреста точек, а тысяча, чтоб ты их ставила и описывала не три дня, а неделю. Тогда я, может, еще застану тебя в лагере.

Завтра рано утром отправлю тебе с вьюком это письмо.

Ты пойми меня – туман и зыбкость в наших отношениях вышибают меня из колеи, я живу, как перетянутая струна: чуть дотронешься – и она лопнет.

Иногда я не знаю, чему верить, когда ты высказываешь прямо противоположные мнения и совершаешь какие-то странные поступки. Помнишь, как я зашел в вашу палатку? Ты посмотрела на меня, потыкала карандашом в печную трубу и показала десять пальцев. Конечно, я выпучил глаза, не понял, что эта пантомима выражает высшую степень восторга. И ты ведь знаешь, что я порядочный тупица, что мне нужны ребусы по зубам, а то другой раз ты ткнешь пальцем в кастрюлю с картошкой, выразительно обведешь глазами палатку, а я мучайся. Помнишь, я писал тебе стихи:

Я хочу, чтоб была ты разнойКаждый день, каждый час, каждый миг,Чтоб не мог я сказать однажды,Что к любви я твоей привык.

Да, я всегда хотел открывать в тебе новое и бывал счастлив, чувствуя, что твоя душа отзывается на это желание. Но такая прекрасная изменчивость ничего общего не имеет с твоими странностями, с твоим непостоянством. Вот я перечитал еще раз записку и вспомнил наш разговор в Оше. Когда я сказал, что закончу вечернюю школу и поступлю в геологический, ты возразила: в полевой сезон мы, дескать, будем скорее всего в разных партиях. А теперь ты пишешь, чтоб я шел только в геологию. Можно ли это понять? В Оше тебе нравилось, как я дурачился, твоя комната ходила ходуном, мы хохотали, а в лагере обычная моя шутка вызвала твой упрек: будто бы я говорю с тобой в фривольном тоне. Неужели ты не знаешь, что я никогда не был расположен к легкому флирту или к дешевенькому романчику? Между прочим, я очень хорошо знаю, что не всегда мне с тобой будет легко, но я ничего не могу поделать с собой и стою на тех словах, что сказал тогда. Это для меня необыкновенно важные слова. И прошу тебя об одном – пореже сообщай мне о том, кто и как за тобой ухаживает. Я не думаю, конечно, что ты кому-нибудь разрешишь относиться к себе, как, извини, к веселой вдове. Помни, пожалуйста, что твоя женская гордость позволяет и мне держаться с достоинством.

Скорей бы уж заканчивался этот сезон! Нам следует поговорить серьезно, как взрослым людям, без проявления с твоей стороны «специфических черт женского характера». Помнишь, как ты сказала, что жизнь слишком коротка, чтобы долго ждать? А теперь опять пишешь: «Надо ждать». Кому надо? Уж не Сафьяну ли? Ох, не нравится мне, что он встревает в наши отношения! И ведь знает, интеллектуал, в какую точку бить – всю дорогу подчеркивает разницу между нами. Да, Наташа, есть между нами разница, и немалая, но подумай – много ли она значит, если в нас зародилось неповторимое, самое ценное, быть может, из всего, чем одаряет людей жизнь!

Нет, не верится мне, что Сафьян «смирился». Не сочти сие за домысел пошлого ревнивца: просто я его хорошо узнал, это тебе не Крапивин! Такие люди, когда убеждаются, что не могут ничего изменить, не совершив подлости, идут на подлость. Если б он был порядочным человеком и хорошим товарищем, то не стал бы тебе нашептывать, будто мы не пара, не описывал бы тебе, да еще с такими подробностями, мое состояние, когда я «перебрал» на прощальном сабантуе у топографов.