Снова пишу тебе, потому что настроение у меня неважное. Часто вспоминаю наши с тобой разговоры, когда нам было так хорошо! И только временами – в том числе и по моей вине – возникало непонимание. Помнишь, ты как-то спросила, почему это я иногда внезапно отключаюсь от всего, задумываюсь и сижу, словно бы отсутствуя? Я тогда не сумел объяснить. Со мной это случается и без тебя, но я и вправду затрудняюсь сказать, о чем думаю в такие минуты. Чаще всего в каком-то отвлеченном, туманном и мечтательном стиле рисую разные идиллические картины – тайгу, горы, костры, дальние походы, лайки, нарты, отдых в новом, пахнущем смолой доме, нежные цветы весны и грустную осень, книги, прочитанные вместе с тобой, детей, которых мы родим. Конечно, эти мои мечты можно назвать мелкими, мещанскими, однако я знаю, что наша любовь не будет такой – она найдет выход в большую жизнь, вольется в нее чистым и полезным ручейком. Думаю я также о матери, о том, как мало хорошего она увидела в своей жизни и как много дала мне, а я не успел ее отблагодарить. О тебе и о себе думаю. А так как свое будущее я всегда связываю с тобой, то мысли о себе уводят меня в прошлое…
Вот нас болтает на волнах, лепит снег, ни черта не видно, а мы четвертые сутки ищем свои сети в море. Судокоманда поховалась в кубрик, а я стою с кошкой-якорем: якорь в воде, а конец в руке. Немного мандражу – если якорь неожиданно зацепится, то меня может сдернуть в холодную азовскую воду, и тогда уж эти бухарики высыпят из кубрика, начнут искать меня. А вот наша посудина сидит на мели, вокруг бушует пыльная буря, поднявшая чернозем с запорожских полей. Эта буря и выкинула нас на мель, потому что ничего не было видно. Мы все выбились из сил, задыхаемся, жутко хочется пить, пресная вода кончилась, а я, еще не оперившийся радист, пятый час копаюсь в нашей забарахлившей радиостанции. Потом я стою на коленях в конторе нашего рыбцеха, цежу из бачка кружку за кружкой, а вокруг люди стоят и считают, сколько я уже выпил кружек…
А то какие-то совсем жуткие картины вспоминаются. Вот сидит на полу пьяный в дым парень из нашей команды и через икоту подробно рассказывает, как в той комнате, где живет Любка из рыбцеха, они гуляли вчетвертом – их трое, а она одна. Потом Любка в коридоре, плачущая и дрожащая; от нее разит водочным перегаром, она что-то кому-то пытается объяснить, а я чувствую, что если не убегу в ту же секунду, то меня начнет рвать…
Вот я схоронил мать и еду в Сибирь, куда-нибудь подальше. Какие-то ребята в мичманках поют «Скрылись чайки», а я стою у окна, смотрю в пустую степь и плачу. Мичманы заметили это, что ли, пригласили к себе, но я хотел побыть один. Тогда кто-то из них кинул издевательское словцо, и я бросился на него. Меня взялись месить, а в Петропавловске сдали в милицию. Хорошо еще, что дежурный вокзальной милиции, какой-то пожилой казах, понял меня без долгих слов и устроил на следующий поезд.
А то вдруг вижу, как стоит передо мной начальник Алыгджерской станции, недалеко от которой мы с тобой впервые встретились. Я разговариваю с ним тихим голосом, и он знает, что если я так говорю, то способен на все. Он поднимает табурет и швыряет его в мою голову. Я наклоняюсь, и табуретка за моей спиной рассыпается. Снова говорю ему таким же голосом, чтоб он никогда больше не истязал своего девятилетнего сынишку, иначе я не отвечаю за себя. Он тяжело смотрит мне в глаза, поворачивается и уходит.
Там же, в Саяне, я заблудился, не найдя самого дальнего снегомера, и двое суток бродил в ослепительных снегах, выбираясь к станции. Вспоминал Нансена, Седова, Скотта, Кошурникова, Джека Лондона и его героев, думал о тебе, хоть и не знал еще в то время тебя.
Еще сотни случаев могу вспомнить я в такие моменты, и это, наверно, с каждым бывает, посему ничего плохого нет в моих мыслях, когда на меня «находит», как ты однажды выразилась. И я решил тебе написать об этом, чтоб тут тоже была для тебя полная ясность.
Это еще одна чья-то песенка из моей тетрадки. Она банальной мне кажется и примитивной, но под теперешнее мое неопределенно-грустное настроение проходит. Ну а как ты-то там? Как Куба – любовь твоя?
Вчера получил от тебя письмо из самого Парижа. Ах, Наташка! Ты настолько интересно описываешь его, что я перечитываю твое письмо уже в который раз и не могу начитаться. И о Праге тоже хорошо, хоть и мимолетом. Я понимаю, что переварить сразу два таких города не просто. Однако самое интересное ты написала в конце, немного нелогично, хотя и понятно: «У нас лучше». И вот за эти слова я тебя еще пуще жду.
Должен сознаться в дурном поступке – зашел Славка, и мы крепко выпили за его новую работу на буровой. Он почти не пил, зато я постарался – буду в этом правдивым. Я мог бы не сообщать тебе, и ты бы никогда об этом не узнала, но я давно решил никогда и ничего не скрывать от тебя.
Целый вечер сегодня с Маринкой. Она какая-то притихшая и ласковая. Написала тебе письмо, посылаю. И еще посылаю письмо от медвежонка Шуфки. Когда я сказал Маринке, что в этом письме очень много ошибок, она объяснила: «А медвежата в школу не ходят». Приходила Зина и говорила, что я чародей – у нее Маринка все время капризничала и отказывалась есть. А у меня поела и даже попросила добавки, потом – сказку пострашней, с тайной. Сейчас спит-сопит, а я пишу и слушаю по радио концерт-конкурс твоих эмгэушников. Мелодии какие-то нейтральные, а это плохо, когда от перемены мелодии ничего не меняется. Некоторые из этих песен я, оказывается, знаю, только пою их без эмгэушного нытья, а со своим отношением к песне и к жизни.
Днем встретил коменданта общежития, поговорил с ним по-хорошему. Он мужичок ничего. Пожаловался, что жена его запилила – он с каким-то своим старым фронтовым другом посидел в ресторане до закрытия, а она ему за это пилит шею уже третий день. Я тоже поделился с ним, сказал, что скоро приедет меня пилить не какая-нибудь там пила, а настоящая паровая лесопилка. Комендант сочувственно посмотрел на меня, вздохнул и поплелся. Да, мне-то достанется, это уж я точно знаю. А я в ответ буду только бормотать, что выпил от радости, получив твое парижское письмо, буду жалобно поскрипывать, как дерево, то есть дубина.
Постепенно приобретаю тут опыт обращения с женщинами. Зина пришла в новой шляпке и спросила, что я могу о ней (то есть о шляпке) сказать. Я ответил честно: эта обнова напоминает мне колониальный шлем. «А пожарную каску она тебе не напоминает?» – пронзительно спросила Зина. «Нет, – говорю. – Цвет другой». Зина вздернула свои щуплые плечики и ушла. А до нее по наущению коменданта заявились ко мне какие-то две милые и скромные девушки-киргизки с первого этажа общежития. Я им починил утюг и сказал, чтоб они еще что-нибудь электрическое приносили, потому что я мастер на эти штуки. Они здорово обрадовались.
Как видишь, я вовсю вращаюсь в женском обществе и здорово стал разбираться в ихней психологии и даже ихних нарядах. (Пойми, что у меня после твоего письма сильно поднялось настроение.) Ты вот пишешь, что, к твоему удивлению, парижанки одеваются обыкновенно. А ты думала, что все они расфуфыры? Трудовой народ, который ездит в метро, ходит по улицам пешком и гнется над станками и прилавками, должен одеваться обыкновенно. А про русские сапожки в Париже могу тебя проинформировать – ошские щеголихи, особенно узбечки, тоже зацокали такими копытцами.