Тяжелая ладонь припечатывает стол, пинтовые кружки подпрыгивают.
— Трусость? Черта с два — трусость! Парень просто хотел мира. У него глаза на месте и сердце не из камня, он видит, до чего дошел его народ! И он сказал отцу: что за страну ты мне оставишь? Нищую и беззащитную? Да нас любой сосед возьмет сейчас голыми руками, а все из-за твоей ссоры с Подземельем… Вот как было дело.
— Ты, Мэтт, трепло! Потому — неоткуда тебе знать, о чем говорят во дворце.
— А вот знаю! Сводный брат моей благоверной как раз в тот день крепко выпил с королевским истопником, а тому рассказал трубочист, а трубочист, так уж вышло, слышал тот разговор собственными ушами, вот!
— Ну и дурак, выходит, твой трубочист.
— Может, и дурак… Может, и я дурак выхожу, что треплю вам тут насчет королевских дел. А только принц наш не трус и никогда трусом не был. Просто он больше думает о людях, чем о собственной славе, — оттого грозный наш король и осерчал. Где, мол, это видано, чтобы короли отступались от своего только потому, что их подданным надоели тяготы войны? А теперь…
— Знаешь что, Мэтт, — к столику возчиков подходит хозяин, — заткнулся бы ты, что ли. Я не хочу неприятностей со стражей.
— Ты мне не веришь?!
— Верю. Потому и говорю — заткнись.
— А ведь он прав, слышь, Мэтт… пошли-ка домой. Благоверная твоя, слышь, небось и спать еще не ложилась, ждет… пошли-ка…
Словоохотливый Мэтт и его дружок, пошатываясь, бредут к выходу. Двое других, переглянувшись, возвращаются к своим кружкам.
— А ты еще спрашиваешь, почему я не хочу увезти его к нам, — тихо говорит Лека. — Этот город — его. Надо только найти способ… придумать…
— Что мне сказать Ракмаилю?
— Да что угодно. Какая разница?
— Так ведь и вам, может, придется возвращаться с ним.
— Ну и что?
— Он скользкий. Любопытство таких типов может слишком дорого обойтись. Нужно правдоподобное и скучное объяснение. И чтобы вы с Серегой могли его повторить.
— Ну… скажи, ты не такой дурак, чтобы оставаться здесь на зиму. Скажи, мы с Серым нанялись в охрану, а ты решил вернуться домой. По-моему, достаточно скучно. Когда он уезжает?
— Послезавтра.
— Ну, значит…
Лека вдруг замолкает… замирает… и вскакивает, с грохотом опрокидывая стул:
— Они попались!
— Сядь! — Ясек хватает за руку, дергает. — Не привлекай внимания. Точно?
— Да… — Лека остается стоять. — Надо же что-то делать!
— Сядь.
Лека медленно, на ощупь, подбирает стул. Садится.
— Как их вытащить?
— Никак. Если Карел попался, мы с тобой и вовсе… двух шагов не пройдем. Будем ждать, Лека.
— Чего ждать?!
— Утра. Вестей. Чего-нибудь. — Ясек оглядывается на возчиков и наклоняется ближе к Леке: — Я думаю, король или отпустит их по-тихому, или поднимет такой шум, что услышит вся столица. Все зависит от того, в каком он настроении… насколько остыл после того разговора. Как знать: может, он уже пожалел, что отрекся от сына?
Время застывает. Леке кажется — он болтается посреди ночи, словно увязшая в патоке муха. Что-то происходит там, во дворце… нехорошее. Нет, дальше разговоров дело не зашло… пока. Но может зайти — судя по напряженной готовности Сереги. Такой же точно готовности, которая… Лека с трудом сглатывает вставший в горле ком. Он вспомнил. Точно так же он чувствовал Серого в тот день, когда они попались ордынцам. Серега, пожалуйста, не нарывайся! Король зол, не иначе… не зли его еще больше, не надо! Ведь Ясек прав, мы не сможем вас вытащить… У нас одна надежда — что вы выйдете оттуда сами. Глупая, немыслимая, почти несбыточная надежда. С тем же успехом, наверное, можно надеяться на поголовное вымирание гномов от насморка или внезапное превращение Анри Грозного в святого отшельника…
Лека прячет лицо в ладонях — не отвлекаться на внешнее, слушать, слушать, слушать… что там, как? Тихо. Тревожно. Господи, хоть бы обошлось! Серега… Карел… зачем, зачем я вас туда отпустил?!
Ночь ползет к рассвету — медленно, тягуче, невыносимо.
— Ясек… я его не чувствую! Вот только был — и нет!
— Ну так с него сняли амулет, только и всего. Между прочим, зная Серегу, я бы сказал, что он сам и снял.
— Но это значит…
Ясек задумчиво осматривает стол: пустой кувшин, крошки сыра… Долгая была ночь. Встает:
— Пойдем. Теперь-то мы точно о них услышим, вот что это значит.
Они идут за процессией — в безмолвной, объятой изумлением и ужасом толпе. Кажется, люди слушают герольда — и не могут понять бесчисленных «да будут прокляты», «станет днем их бесчестья» и «такова моя воля». Только раз или два кто-то позади крепко выругался.
— Хорошо, что я еще не уехал, — бормочет Ясек. — То есть, надеюсь, Ракмаилю не до того, чтобы глазеть на местное правосудие, у него сегодня самая торговля.
— Да, не хватало еще, чтобы он увидел сейчас Серегу и узнал…
Набережная… стылый ветер с реки… часовня Последней Ночи… король Анри, вперившийся в площадь с высоты балкона. Лека глядит на деда и отводит глаза:
— Он изменился. Теперь я вижу, как прав был отец… Постой, это что?! Он собственного сына к позорному столбу поставил? Свет Господень, за что?!
— По крайней мере, не казнь…
— Я думал… ну, раз «день бесчестья» — ну, об изгнании объявят или еще что… шпагу там над головой сломают… вроде как вослед указу. Но такое…
— Спокойно, Лека. Ждем.
Два столба… Карел — лицом к королевскому балкону, Серый — боком. Наверное, чтобы не видел Карела… а Карел — его. Сверкающие алебарды гвардейцев — пунктиром над головами. Стылый ветер с реки. Шепоток за спиной: «А ты думал, сосед, его за что? Трусость, как же… Чтобы наш принц да вдруг оказался трусом? Держи карман шире! Тут, сосед, другое…»