- Даже ради тебя я не стану унижаться перед каким-то проходимцем. И это не детство, Полина, это зрелая, взрослая, мудрая гордость, это подлинно человеческое достоинство...
- А это и есть твое последнее слово?
- Оно самое и есть, - ответил я твердо.
Махнув на меня рукой, как на конченого человека, Полина пошла к выходу. Тщетно я пытался ее остановить. Я хватал ее за руки, восклицал: Полина! Полина! Она ускорила шаг. Я хотел забежать вперед, преградить ей путь, не выпустить ее из моего домика, и забежал, встал на пороге, и мое лицо, я чувствовал, горело, а глаза были вытаращены, но она сильно оттолкнула меня. Я тоже подусилился, раскинул руки, чтобы наброситься на нее, и даже привстал на цыпочки, чтобы наброситься с высоты, обрушиться на нее коршуном, но она вывернулась из всей этой блокады с такой силой, что я отвалился от нее, на мгновение почувствовав в ней какого-то сверхъестественного зверя. Но это она, конечно, всего лишь так ожесточилась и так напряглась, укрупнилась для окончательного отпора мне. Все было кончено и для моих видов на нее в будущем, утопия, которую моя душа связывала с ней, распалась. Она вышла, и ее шаги быстро затихли в ночи, а я еще бессмысленно дошептывал ее имя.
***
Наверно, Полина права в своих грозовых предчувствиях. Я подумал о ней как о старой женщине, а старухи, как я знал, любят преувеличивать и собственные страхи, и те опасности, которые грозят их близким. Сейчас, оставшись неким образом чуть ли не наедине с этим неведомым мне Охлопкиным, перевертышем, я не сопротивлялся напору самых тщедушных, кислых, гнилых чувств. Охлопкин действительно вырисовывался во что-то немеряно грозное в моем рискованно забродившем воображении. Напиши он, прохвост, что Сергей Петрович Иванов - вор, что он украл у соседа мешок муки или проворовался в учреждении, растратил казенные деньги, это скоро забыли бы, а со временем такой Сергей Петрович стал бы в некотором роде и героем в глазах обывателя. Мол, человек умеет жить, а государство, оно и не заслуживает иного, как быть обворованным. Но Охлопков напишет, что Пушкин - ну еще бы, с кого же ему, ветрогонскому культуроведу, и начинать, если не с Пушкина! - Пушкин увлекает нас к свету, Пушкин наш светоч и наш рулевой, солнце нашей поэзии и нашей жизни, Толстой, не сомневайтесь, тоже ведь наше солнце и наш кормчий, а вот Сергей Петрович (сколь ни досадно, сколь ни противно это нам, но мы вынуждены произнести его имя), он антипод Пушкина и Толстого, прямая им противоположность. Остерегайтесь Сергея Петровича! Таким образом выведенного, из-под пера моего вышедшего Сергея Петровича на порог дома своего не пускайте! И будут бояться и презирать, ненавидеть, с угрюмым смехом оборачиваться на улице вслед непостижимому явлению, воплощению нечеловеческой сути. Они толком и не поймут, что хотел сказать щелкопер, но ведь как сказано, как сказано! Пушкин - свет! Сергей Петрович - тьма! Непонятно, но здорово! Сбрехнет писака ненароком, да ведь навека! Припечатает. Считай, уже несмываемое клеймо на челе Сергея Петровича. Нет больше того Иванова, который считал себя истинным, единственным, неповторимым... впрочем, и никогда не было. Ладно, об этом не стоит.
Я стану невозможен, невероятен, иррационален в шкуре этого Сергея Петровича, под легким и вдохновенным пером Охлопкина брызнувшего ядом отрицания культуры и человечности на образы всех наших светочей, всех наших рулевых, и оттого только памятнее, заметнее, пригоднее для поругания и травли. Я обрету вид бешеной собаки. Вот чего добьется Охлопкин, жирующий и прославляющийся за счет таких чудаков, как я. А ведь я искал мира и покоя, я хотел быть мирным чудаком. И вот какую славу я снискал за свою одну-единственную промашку, вот чего достиг своей глупой выходкой, своим, по сути, решительным, стихийным и искренним шагом! Пишет, пишет в тиши кабинета бывший Струпьев...
А я шел путем, который ему еще только предстоит когда-нибудь осмыслить и описать. Бешеную собаку попросту убивают, но и для такого, каким я еще остаюсь на малом отдалении от несчастья, от заболевания по вине борзописца, уже нет жизни, и как из сознания собаки, впавшей в бешенство, изъяты здравость и преданность человеку, так в моем сознания уже подавлено естественное право на дальнейшее существование. Полина, сама того не подозревая, и тут все верно угадала, раскусила с присущей ей женской, дьявольской хитростью: я повязан с этими Струпьевыми, - и завтра она уже будет знать, что все ее догадки на мой счет поразительно верны. Ипполит Федорович убивает меня из могилы, а псевдо-Охлопков сводит меня в могилу самим фактом своего существования. Или все-таки во мне еще пробивается другая натура, которая знает, как не уступать Струпьевым, и которая способна взять то, что ей причитается? Нет, об этом действительно не стоит. Не хочу!
Следовательно, мне оставалось только наложить на себя руки, прежде чем некто Охлопков смеющимся пером обрисует мой заведомо легендарный позор, мое баснословное падение. Пользуясь тем, что ночь в своей справедливости не допускала моей ускоренной переброски в готовящуюся или уже приготовленную мне Охлопковым ловушку, я сам пустился в необычайную подвижность, как бы что-то торопя, приближая с лихорадочностью отчаявшегося человека. Я выбежал на улицу. Мне еще было нужно что-то распутать в ночи, а она была так чудесна, что и мир весь окрашивался в ее лунную прелесть и не верилось, что среди этой благоухающей звонкой свежести возможно шибающее мне в нос смердение. Был бы у меня шанс сыграть с Охлопковым в честную игру, я бы решился все поставить на кон, и пусть бы он чернил меня как хотел в случае моего проигрыша; только я до последнего верил бы, что не проиграю, и это, именно это была бы жизнь, которой я искал в Ветрогонске. Но такого шанса у меня не было, точнее говоря, я его упустил в тот момент, когда не смог удержать Полину. Я проиграл в минуту, когда она странным образом оказалась сильнее меня и выскользнула за дверь, легко сминая мое сопротивление. Охлопков, лицо которого я никогда не видел и, скорее всего, уже не увижу, победил меня еще прежде, чем дописал до последней точки свой пасквиль.
Впрочем, знаете, что это за победа? Она означает лишь, что мои карты спутаны, мысли перемешаны до полной бессмыслицы, а желания оборваны и болтаются смешной бахромой. Но сам я пока жив, цел и невредим. Я бегу по улице, которую лунное сияние превратило в таинственный проспект неведомого мне города, в чудесный бульвар. Таинство других городов, узнанных мной за долгую жизнь, настигает меня и здесь, хотя это может привести к выводу, что я человек одноразовый. Вот и Охлопков решил, что меня можно взять в руки, использовать и выбросить. И все же не Охлопков, а судьба гонит меня в ловушку. Это она все никак не насытится моими недоумениями и мытарствами, ей мало поставить меня перед разбитым корытом и услышать мои горестные и в равной степени бессмысленные вопросы, кто же это погубил меня, она жаждет материализоваться, встать на моем быстром и неведомо куда ведущем пути, перехватить мой испуганный взгляд. Как я ее ненавижу! Мне все в ней ненавистно. Ее холодная красота, взыскующая тревожной привязанности, рабской любви, ничего, кроме раздражения, больше не внушает мне, все эти ее правильно выточенные и вылепленные черты заставляют меня морщиться, как от кислого, не видеть бы никогда - и не беда! - ее обрамленной черной гладью волос головки, а пальцы на ее маленьких стройных ножках кажутся мне гнусными отростками, и нет ничего хуже, чем наблюдать, как она игриво шевелит ими. Все ли я упомянул? Не знаю, ибо тут как раз тот случай, когда я знаю, что ничего не знаю. Эти ее круглые коленки, выпукло наморщенные, пальцы рук - словно выползшие из чрева кишки, ярко-красные ноготки, большие глаза в лучиках ресниц... Все мне представляется отвратительным в ней, а другим она, может быть, нравится, кого-то вдохновляет ее умный, испытующий взгляд, и кто-то, наверное, любит ее больше собственной жизни. Взять хотя бы ее небольшую, торчком стоящую грудь, которую она так любит обнажать, разве хотел бы я быть вскормленным такой грудью? Сама мысль об этом кажется мне унизительной. Я ненавижу ее алый рот, вечно кривящийся в злорадной усмешке, ее тонкие гибкие руки, ее осиную талию, зловещую, обманчивую обыкновенность всей ее фигурки, встающей на моем пути призрачным видением. Мне неприятен ее запах; вот она сладко потягивается, уже начиная улавливать меня улыбкой, которая не предвещает ничего хорошего; но я упорно избегаю ее взгляда и продолжаю свой бег. Себя мне в моих обстоятельствах уже не распутать и не прояснить, но есть еще и внешние обстоятельства, в которых совсем не грех разобраться. Не исключено, что я именно этим и занимаюсь. Во всяком случае я неизвестно как и почему очутился не где-нибудь, а возле дома Полины. Я запыхался, и мои натруженные ноги с трудом меня держат.