Я соскочил с ограды, стащил с Хуаны тореадорский плащ, накинул ей на плечи свой пиджак и указал в сторону холма:
– Встречаемся там, после спектакля. Поняла?
– Куда ты идти?
– Не важно. Встречаемся там, усекла?
– Да.
Я перепрыгнул через ограду и бросился бежать за сцену, где спросил управляющего. Рабочий ткнул пальцем куда-то в сторону машин, припаркованных на площадке. Там, разумеется, был Цунига, все еще в капитанской форме, и какой-то толстяк – он стоял у машины и спорил с человеком, сидящим внутри. Я похлопал толстяка по плечу. Тот отмахнулся, даже не подняв на меня глаз.
– Я занят. Зайдите позже.
– Черт, я же пел у вас Эскамильо!
– Да иди ты знаешь куда!
– Ты что, сбрендил, что ли? Не видишь, что ли, что парень не может петь? А сам выпустил его на сцену.
Цунига обернулся:
– Слыхал, Моррис? Я не могу петь фа, не вытягиваю. Просто не в состоянии.
– А я слыхал, что можешь.
– В другой тональности – да.
– Они могут подстроиться под твою тональность.
– Как же, дожидайся!
– Да ради Бога, я говорю: смогут!
– Ни хрена не смогут! И кончен разговор!
Тут человек, сидевший в машине, высунул голову, и я узнал Сабини. Он сгреб меня в объятия и начал целовать одним уголком рта, а другим рекламировал меня управляющему. А затем выстрелил в меня обойму фраз по-итальянски со скоростью миля слов в минуту, объясняя, почему не выходит из машины и вообще не осмеливается показаться на людях, так как разводится с женой и его буквально по пятам преследуют судебные исполнители. Затем все же вылез, вытащил из багажника сундук и подозвал меня. И тут же начал меня раздевать, и, едва сняв один предмет туалета, тут же заменял его другим, из костюма тореадора, который оказался в сундуке. Управляющий закурил и молча наблюдал за этими манипуляциями. Потом отошел.
– Пусть дирижер решает.
Со стороны зрительного зала донесся мощный рев – это означало, что первый акт закончился. Сабини прыгнул в машину и включил фары. Цунига достал гримировальный набор и начал меня мазать. Закрепил парик, и я примерил шляпу. В самый раз. Тут вернулся управляющий, но не один, а с молодым человеком в вечернем костюме, дирижером. Я встал. Он окинул меня оценивающим взглядом.
– Вы когда-нибудь пели Эскамильо?
– Раз сто.
– Где?
– В Париже в том числе. И не в опере. В «Комеди Франсез», если это вам что-то говорит.
– Под каким именем пели?
– В Италии – Джованни Суиапарелли. Во Франции и Германии – под своим собственным, Джон Говард Шарп.
Он кисло взглянул на меня и сделал знак Цуниге.
– Эй, в чем дело?
– Да, я о вас слышал. Но вы же вроде бы распрощались с оперой?
Я пустил в воздух ноту, ее наверняка должны были услышать в Глендейле.
– Ну что? Похоже, что распрощался, а?
– Вы же потеряли голос.
– Да, но он восстановился.
Он продолжал смотреть на меня, пару раз открыл рот, собираясь что-то сказать, затем покачал головой и обратился к управляющему:
– Бессмысленно, Моррис. Ему не справиться. Я как раз думал о последнем акте… Поверьте, мистер Шарп, я бы очень хотел вас занять. Но не получится. Ради балетного, зрелищного эффекта мы включили в четвертый акт музыку из «Арлезианки», она оркестрирована под баритон и…
– О, «Арлезианка»! Тогда я – именно то, что вам надо! Включите меня, прошу! Прошу вас!
Вы считаете, это невозможно, чтобы певец вышел и начал петь в опере, которую он даже никогда не видел? Тогда послушайте. Жил некогда один старый баритон, он уже давно умер, по имени Гарри Лакстоун, брат Исидоры Лакстоун, преподавательницы пения. У него был двоюродный брат Генри Майерс, он писал легкую музыку. И вот этот самый Майерс написал песню и рассказал о ней Лакстоуну, и тот сказал: прекрасно, он ее споет.
«Но я даже не записал еще нот…»
«Не важно. Я буду петь».
«Тогда послушай, начинается это…»
«Господи помилуй, ну неужели так важно знать песню, чтоб спеть ее? Марш к этому кретинскому пианино, и я спою!»
И он ее спел. Никто не в состоянии оценить певца так, как другой певец. Конечно же, я спел им их «Арлезианку». Просмотрел оркестровку после третьего акта, выяснилось, что он добавил всего лишь несколько слов в медленной части для баритона, затем баритон вместе с хором должен был пропеть те же слова, но уже в быстром темпе, в прямом контрапункте. Я даже не удосужился взглянуть на эти слова. Просто пропел: «Aupres de ma blonde, qu'il fait bon» [57], тем и ограничился. В одном месте пропустил повтор. Танцоры застыли на одной ноге, готовые завертеться снова, и ждали, а я выдал такое им, что казалось, оно этому миру и не принадлежало вовсе. Дирижер поднял на меня глаза, я перехватил его взгляд и промаршировал по сцене, пока он сигналил балеринам. Затем снова поднял на меня глаза. Я резко оборвал ноту и разразился оглушительным «ха! ха! ха!». Он опустил палочку, действие пошло дальше своим ходом, а я начал размахивать плащом перед кордебалетом. В песне тореадора, перед тем как вступить хору, сорвал с себя плащ и сделал им несколько пассов перед «быком», впрочем не переигрывая. Злоупотребление бутафорией может убить номер. И все же махал достаточно, чтоб были видны оттенки кремового и желтого. Тут взмах палочки остановил кордебалет и позволил мне повторить фразу. Во время одного из антрактов мне выделили грим-уборную, куда я и удалился, отвесив последний поклон. Там на столе лежала сложенная аккуратной стопкой моя одежда, а рядом стоял сундук Сабини. Вместо того чтобы прежде всего смыть грим, я начал стаскивать костюм, чтоб не задерживать Сабини, если он до сих пор еще здесь. И едва разделся до белья, как появился управляющий. Он желал со мной расплатиться и начал отсчитывать пятерками полсотни долларов. Пока он этим занимался, заглянул костюмер, он страшно торопился куда-то и хотел собрать костюмы. Он так вцепился в эти тряпки, что нам с управляющим с трудом удалось убедить его, что принадлежат они Алессандро Сабини. Едва он вышел, как появился дирижер и начал меня благодарить:
– Вы прекрасно выступили, просто прекрасно! Надеюсь, труппа тоже оценила.
– Спасибо. И простите за накладку.
– Но об этом я как раз и хотел сказать. Именно в таких ситуациях проявляется подлинное актерское мастерство, а вы выкрутились просто замечательно. Любой актер может ошибиться, особенно если выступает вот так, без единой репетиции. Но вы выкрутились просто замечательно, снимаю перед вами шляпу!
– Очень приятно слышать. Спасибо огромное.
– Думаю, они даже не заметили. Ты как считаешь, Моррис?
– Заметили? Бог ты мой, да вы слыхали, какие были аплодисменты?
Я сел на сундук, мы закурили, и тут они начали рассказывать, во что обошлась постановка, как она транслировалась и прочие подробности, которые мне было интересно знать. Кстати, только тут мы по-настоящему познакомились. Дирижера звали Альберт Хадсон, возможно, вы о нем уже слышали, а если нет, то скоро услышите. Имя управляющего оказалось Моррис Лар, вы о нем не слышали и никогда не услышите. Он занимался организацией зимних концертов, всегда имел под рукой пару певцов и от случая к случаю финансировал оперные представления. Таких, как он, в каждом крупном городе навалом, но, если честно сказать, именно такие люди делают для музыки куда больше, чем типы, именами которых пестрят газеты.
Так мы мололи языком, я все еще в белье и несмытом гриме, как вдруг распахнулась дверь и в гримерную вкатился Стессель, тот самый агент, с которым я беседовал неделю назад. С ним был какой-то коротышка лет под пятьдесят, и оба они уставились на меня, словно на мартышку в клетке, а потом Стессель кивнул: