— Фома! У меня тоска!
— Тосковать не надо, — сказал Фома убежденно. — Тоска от романтизма.
— А у тебя, Фома, тоски не бывает?
— Тоски не бывает, а скука — да, бывает.
— Скука?
— Да. Вот как если бы в болото зайти и заблудиться. Все вокруг ровное, серое, мокрое, вязкое…
— Ты что же тогда делаешь?
— Водку пью или к «отчаявшимся» иду.
— Водку? Я не знал, что ты водку пьешь. А что такое «отчаявшиеся»?
— Не слыхал? А это, брат, такое общество особое. Они по провинции больше ютятся. А в Москве они завербовали пока пять человек всего — семинарист, гимназист, две гимназистки. Есть и руководитель — студент, техник. Общество называется «Союзом отчаявшихся».
— Почему так?
— Их идеал — пуля в лоб. Понимаешь? Потому и «отчаявшиеся».
— Зачем же ты к ним ходишь? Ведь, ты, Фома, один раз сам сказал, что «в человека веришь».
— Что ж! Я не отрекаюсь. Сказал. Я к ним из любопытства хожу. Они меня хотят своей правде научить. Дураки! Впрочем, отчасти я с ними согласен.
— В чем согласен?
— В том согласен, что ничего запретного нет. Если вкусно, бери и ешь. Они это с надрывом делают, а я без надрыва. Они торопятся очень и чтобы непременно потом пулю в лоб. А я хочу без пули обойтись и не тороплюсь. Впрочем, я тебе сказал, что они дураки. Если бы ты знал, например, какую они литературу читают. Курам на смех! Самую глупенькую порнографию, но непременно под натуралистическим соусом с ницшеанским оттенком. Уморительное общество! Пойдем к ним как-нибудь.
— Пойдем, пожалуй.
— Чудесно. Ты мне только скажи, когда явится желание.
— Хорошо. Скажу. А знаешь, я у Грюнвальда был!
— Скучно небось?
— Он очень неглупый этот Грюнвальд, и друзья у него хорошие.
— А тебе было скучно. Я ведь тебя знаю. Ты тихоня и в Бога веришь, а тебе со мною веселее, чем с Грюнвальдом.
— В том-то и дело, Фома, что я хочу верить в Бога, но не верю. Я верю, что без Бога нет смысла в жизни, но уже не могу верить, что Бог есть, то есть такой, какого мне надо.
— Такого Бога, какого мне китаец ночью показывал, не хочешь, значит?
— Не хочу, Фома.
— Верь в человека, Сережа. Человек все может. Дураки пропадут, а умники сами станут богами. Все это не так весело, как у Мечникова. Я знаю, что всякие там «противоречия» останутся, и пусть останутся. Без противоречий скучно, брат. Пусть будет одному приятно, а другому больно. Это хорошо, что разнообразие. Понимаешь? Кому приятно, тот пусть не раскисает, а кому больно, тот пусть самую боль в радость превратит. Можно, брат, боль в радость превратить.
Они помолчали.
— Фома! — неожиданно сказал Сережа, — я признаюсь тебе. Я влюблен, Фома.
— Вот как! — пробормотал Фома, опустив голову. — Этого, брат, я не понимаю. Никогда не был влюблен. И должен тебе сказать, что влюбленность вообще не вмещается в мою философию. Без нее все понятно и убедительно. А если ее допустить, то есть не как что-то физиологическое, а как нечто самостоятельное, весь мой порядок нарушен. А я не люблю беспорядка. Я не хочу влюбленности. Она мешает порядку.
— Фома! Я влюблен, — повторил Сережа, восхищаясь тем, что он произносит вслух то, чего не решался сказать самому себе. — Ах, как хорошо! Я влюблен.
Фома с удивлением посмотрел на него.
— Прощай, брат. Мне теперь с тобою мудрено сговориться. Когда это пройдет, ты меня позови.
И он ушел, оставив Сережу в каком-то странном состоянии восторга и умиления.
XVI
Зима в том году была снежная. Плющиху так замело в несколько вьюжных дней, что дворники с ног сбились, сгребая снег. Смоленский бульвар, Левшинский переулок, Большой и Малый — все было под белым густым платом. Небо в белой мгле, казалось, придвинулось к земле совсем низко.
В один из таких снежных вечеров поехал Сережа в Художественный театр смотреть Чехова. Извозчик попался хороший, и то, что санки неслись быстро, свистел ветер, бросая в лицо сухой снег, и сквозь белую мглу метели мелькали повсюду огни фонарей, витрины и светящиеся вывески, — все это было хорошо, бодро и празднично.
Но у Сережи неугомонное сердце билось тревожно, и даже эта крепкая зимняя дородная Москва казалась ему невеселой сказкой.
Три недели прошло с тех пор, как он признался Фоме, что влюблен. На другой же день, после свидания с Фомою, утром, Сережа проснулся с чувством раскаяния и смущения. Зачем он солгал Фоме, что влюблен? Ни восторга, ни умиления вовсе не было тогда в душе Сережи. Осталась одна только горечь от сознания, что для него, Сережи, никогда не будет доступен этот таинственный мир любви.