И она оставила Сережу одного.
Когда он вышел на театральный подъезд, метели не было. Редкие снежинки веяли в воздухе и медлили упасть на землю. Шумели извозчики. Толпа текла из театра как будто очнувшаяся от сна и, должно быть, довольная, что вернулась к повседневности. На другой стороне Камергерского переулка стоял автомобиль, и в нем сидела закутанная в меха Валентина Матвеевна. Она заметила Сережу и муфтой сделала ему знак.
— Хочешь прокатиться за город? — сказала Валентина Матвеевна, когда шофер взялся за руль.
— Хочу, — сказал Сережа, которому вдруг стало весело от свежего воздуха, от блестящих глаз его ласковой соседки и от возможности быстро мчаться куда-то.
Он не раскаивался, что сказал «хочу».
Радостно было пролететь как на крыльях мимо вокзала, потом мчаться в каких-то полуосвещенных аллеях, встречать цветные огни других автомобилей и чувствовать рядом то затихающую, то беспричинно смеющуюся Валентину Матвеевну.
Да она ли это была? Не сама ли сказочная Снежная Дева взяла к себе Сережу в санки и мчит его Бог весть в какую волшебную даль?
XVII
У обеих сестер Успенских были синие глаза, золотистые волосы; обе были худенькие, с узкими плечами… Но характеры у сестер были разные, и оттого, должно быть, казалось, что и лица у них совсем иные. Черты были те же, но как-то по-иному освещались они изнутри.
Старшая, Тамара, своей судьбе предалась покорно, лениво. Как ни складывалась жизнь, она только улыбалась невесело, но со всем мирилась. Когда умер отец, и она с сестрою остались без всяких средств, кто-то из знакомых, с которыми она участвовала однажды в любительском спектакле, посоветовал ей пойти на сцену. Она так и сделала. Не приняли на Императорскую сцену, зато приняли в «Фарс» на выходные роли с жалованьем в пятьдесят рублей. На такие деньги жить в столице невозможно. Правда, Верочка зарабатывала перепискою на машинке рублей тридцать в месяц, но и это не спасало от нужды. Вскоре, впрочем, Тамара Борисовна познакомилась с бароном Мерциусом, который заинтересовался ее судьбою. Он был ей не противен, и она стала его фавориткою, о чем Верочка боялась догадаться. У барона были знакомые, которых он охотно приводил к Тамаре Борисовне. Так появился Балябьев, а за ним и другие. Играть приходилось мало, а за последнее время и вовсе ролей не давали. С тех пор, как барон взял под свое покровительство Тамару Борисовну, у сестер нужды не было; Тамара Борисовна сказала сестре, что ей прибавили жалованья. Если барон не заезжал за Тамарою и не увозил ее ужинать в «Прагу» или еще куда-нибудь, она обыкновенно валялась на диване и читала занятные книжки, чаще по-французски: «Les trois mousquetaires» Дюма или «Rocambole» Понсон дю-Террайя или еще что-нибудь в этом роде. При этом она любила, чтобы рядом на столике стоял ликер попроще и послаще. Она тянула его понемножку рюмочками и ела конфеты. У Верочки был не такой покладистый характер, как у сестры. Было в ней что-то непримиримое и неистовое. Как будто ее оскорбил кто-то когда-то, а она этого оскорбителя простить не может. И этот фантастический оскорбитель являлся в ее воображении непрестанно. Она и в гимназии чувствовала себя всегда так, как будто бы ее призвание — с кем-то бороться. Везде ей мерещились угнетаемые и угнетатели: то ей кажется, что подруги обижают какую-нибудь девочку, и она спешит взять ее под свое покровительство; то учительница отнеслась к кому-нибудь несправедливо, и она должна выразить свое негодование; то сама она стала жертвою какой-то ужасной интриги и клеветы.
С Верочкою нелегко было ужиться, но подруги и учительницы как будто уважали ее и в то же время опасались отчасти: уж очень она была во всем требовательна и строга. Немудрено, что лицо ее, совсем сходное с лицом сестры, казалось, однако, таким отличным. Праведный гнев преображал все ее черты. Всегда она была взволнована, и как-то не по-детски. Только на кладбище, у отцовской могилы, чувствовала она себя маленькой, беспомощной и жалкой, и тогда поникала вся, не помня о том, что надо быть непримиримой.
Была у Верочки еще одна особенность — какое-то исступленное целомудрие, какая-то необычайная стыдливость. И эта черта была, как тотчас же понял Сережа, не совсем детская. Ребенок целомудренный не стыдлив: мир для него рай. А если душа застыдилась, значит что-то в ней самой неблагополучно. Нет, Верочка была не ребенок: слишком рано стала она самостоятельной; слишком рано стала усердною читательницей разнообразнейших сочинителей; слишком рано задумалась над тем, что значит любовь, и угадывала то, имя чему разврат.