Выбрать главу

Хохот, аплодисменты, парни и девушки перекрикиваются, бегут что-то сказать друг другу! Все. Я — «свой человек»! Никакой анекдот, никакая смешная сценка, ничто так не связало бы меня (и на весь вечер) с моими гостями, как эта всем близкая шутка.

Концерт для солдат. Весь день я думал, искал в памяти: что я такого интересного знаю из военного быта? Ничего. И на месте ничего интересного не выведал. Иду на сцену… И вдруг в последнюю секунду вспоминаю: я же сам был солдатом, расскажу им об этом! И рассказал им, как я, человек штатский, актер, попал в солдаты, в полк, изобразил в лицах свой разговор со взводным, и как спросил его: «Где живет директор полка?» Тут грянул такой оглушительный молодой смех и так долго перекатывался из ряда в ряд, из угла в угол, что я никак не мог начать концерт. А когда я после антракта вышел на сцену, кто-то громко сказал: «О! директор полка пришел». И опять смех, аплодисменты, конечно, не мне, а смешному, нелепому с точки зрения военной дисциплины положению, в котором я когда-то был.

Я рассказал им о гнусной, грязной, вшивой жизни «нижнего чина». А когда они услыхали, как я конферировал в полку, как ездил за фраком, и гу-у-у-дели же в зале молодые басы, обменивались впечатлениями.

После концерта актеры говорили: «Сегодня как-то особенно тепло принимали всех». Чувствовалось, как молодая товарищеская радостность плыла из зала на сцену…

Во времена нэпа распоясавшиеся новобогачи не скрывали своего презрительного отношения к новому, избегали слова «товарищ», обращаясь друг к другу, говорили «гражданин» или даже «господин». Однажды в «Кривом Джимми» я вышел на просцениум: перед первым рядом стоит толстый человек и громко препирается с кем-то, будто занявшим его место. Жду несколько секунд, потом обращаюсь к нему:

— Позвольте все-таки начать, товарищ…

И слышу в ответ наглое:

— Гусь свинье не товарищ!

Я приподнял распростертые руки до уровня плеч, замахал ими, как крыльями, и сказал:

— В таком случае, улетаю…

И с движениями «умирающего лебедя» ушел со сцены… В зале поднялся такой шум, что нэпману пришлось удалиться. Тогда я начал спектакль…

В эти же дни шла у нас музыкальная пьеса «Персидский ковер». Когда я после нее вышел на просцениум, самодовольный нэпман спросил меня с ехидной улыбочкой:

— А вы настоящий персидский ковер когда-нибудь видели?

Я только плечами пожал, а он продолжает:

— А у меня с женой четыре комнаты, и в каждой комнате по персидскому ковру. Заходите, посмотрите!

Тут уж я обозлился.

— Не так уж много! — говорю. — Знаю я одного разбогатевшего человечка, у него тоже было четыре комнаты, но в каждой по четыре персидских ковра! Это не вам чета! Правда, потом его уплотнили, осталось две комнаты, ковры он, конечно, перетащил! Роскошно стало — по восемь ковров! Потом еще одну комнату отняли, получилось шестнадцать ковров в одной комнате — шикарно то шикарно, но дышать нечем! Но тут ему повезло: ковры оказались темного происхождения, и их конфисковали! Лучшие отправили за границу в обмен на токарные станки новейшей конструкции, а те, что похуже… Зашел я как-то в комиссионный магазин, глядь, стоит этот мой богач и щупает какой-то ковер, потом подзывает продавца и спрашивает:

— Сколько стоит этот мой ковер?

Публика посмеялась, и даже нэпман с супругой кисло улыбались… А через несколько дней шутку эту напечатали под картинкой в еженедельной брошюрке-программке Большого театра, а под текстом было в скобках напечатано: «Подслушал «Кривой Джимми».

Как видите, в те годы самым лакомым куском для юмора, для сатиры были эти представители частной инициативы. Они спешили насладиться быстро созревшим богатством, им хотелось поскорее людей посмотреть и себя показать! И не только здесь, у нас, но и за границей! Конечно, не всех пускали туда, и это дало мне тему для издевки над толстосумами: не все, мол, доступно и для вас! Я написал пьеску-миниатюру «О мулен де ля галетт». Молодой, еще не созревший нэпман попадает в Париж и, конечно, первым делом спешит в этот «Мулен» — кабак с дивертисментом. Мы с Милютиной изображали там пару эксцентрических танцкуплетистов, а молодого нэпмана, приобщающегося к европейской культуре в кабаке, очень весело и очень зло играл Павел Николаевич Поль. Его купчик без сучка и без задоринки объяснялся с французскими официантами и певичками при посредстве единственного знакомого ему «французского» слова «пардонк». Этот «пардонк» звучал у него и требовательно, и просительно, и угрожающе, и любовно! И он, конечно, попадал в ряд глупых положений.