Выбрать главу

Следующая встреча наша была в 1916 году. Хенкин промелькнул в Петрограде, забежал ко мне в театр. Но это был другой Хенкин… В солдатской форме, усталый, униженный, испытавший всю «прелесть» начальственного хамства, целиком зависевший от своего штабс-капитана: понравится капитану рассказ — и Хенкин пьет с ним водку, не понравится — и Хенкин отправляется с маршевой ротой на фронт.

— Ты понимаешь, — говорил он, нервно бегая по моей театральной уборной, — ты понимаешь, как это мерзко оказалось: читать для офицеров в этой солдатской форме! Но для солдат — еще хуже… Понимаешь, «В казарме» я рассказывал сотни раз, и всегда мне самому было весело. Этот рассказ… Это оказался гнусный рассказ… издевка. Мы думали, это шутка, наполовину выдуманная, а это издевка над грязной солдатской действительностью… Их, солдат, заставляют учить наизусть идиотскую словесность, непонятные слова, лишенные смысла фразы, которых и интеллигенту не выучить, а их — кулаком в морду, когда они путают… А я им об этом читаю смешной рассказ! Офицеры хохочут, фельдфебели подхихикивают, а солдаты, для которых и о которых, как я думал, я читаю, обижаются!.. Уходишь со сцены не то офицерским холуем, не то солдатским обидчиком… Стыдно и мерзко. Я понимаю, что другим на фронте, в окопах, в тысячу раз хуже… И все-таки гнусно.

И как злобно проклинал он царскую службу, как ненавидел все и вся!.. Это был единственный период его жизни, когда хенкинский оптимизм был задушен гнусной действительностью… Но все-таки глаза его нет-нет да становились теми же молодыми Володиными озорными глазами! Я называл их буравчиками, и это название нравилось ему и так за ними и осталось! Значит, где-то глубоко в душе его тлел огонек неистребимой жизнерадостности, тлел при самых подавляющих и принижающих обстоятельствах и тотчас разгорался, когда врывался освежающий ветер, пусть даже буря — лишь бы не затхлость стоячего болота…

Володя! Дорогой Володя!.. Вот сижу я дома, где мы, бывало, переговаривались из окна в окно… У меня перед глазами твоя ироническая улыбка, твои веселые, озорные глаза-буравчики… Стучу на машинке. Пишу о тебе. И, увы, печально думаю: каждому из нас отпущено какое-то количество радостей и страданий… (Не беспокойтесь, читатель, это не мистическое отступление, а лирическое, и слово «отпущено» относится не к господу богу, а к судьбе, а если хотите, еще более прозаически — к сложившимся обстоятельствам.) Но кроме «отпущенных» радостей и страданий каждый из нас и сам создает их себе.

И тебе, Володя, судьба отпустила много радостей; а вот сам ты создал себе немало страданий и в искусстве не всегда радостно жил…

Веселую и печальную, легкую и трудную жизнь прожил Владимир Хенкин. Жизнь человека, сотканного из противоречий и слишком талантливого, чтобы быть обыкновенным, в меру хорошим и в меру плохим.

Я не хочу сказать, что талантливый актер непременно должен быть Кином и сочетать в себе гений и беспутство, но подходить к нему с меркой маленьких добродетелей и маленьких уютных недостатков среднего хорошего человека не следует. Он весь на глазах, вся жизнь его на виду, и маленькие его добродетели как-то неинтересны, их не замечают, а маленькие пороки большого актера очень соблазнительно сделать большими, интригующими и шептать, говорить, кричать о них…

В 1924 году поехал Хенкин гастролировать на юг как рассказчик. Успех, успех, успех… И вдруг… освистали. Да еще как! В чем дело? В отсутствии такта. Как-то после концерта, в котором Хенкин имел особенно шумный успех, пришли к нему южане, его старые, темпераментные почитатели, с вопросом: «Почему вы, Владимир Яковлевич, не читаете ваших прежних самых смешных рассказов из еврейской жизни? Вот был бы успех!»

И соблазнился падкий на успех Хенкин. И вспомнил старые анекдоты… Но когда экспансивная советская молодежь — безразлично, еврейская или русская — услыхала эти анекдоты, они прозвучали для нее антисемитским выпадом, и она запротестовала, затопала ногами, засвистала; принять эти рассказы как «просто анекдоты», как пресловутый аполитичный юмор она не умела и не хотела и запротестовала.

Забыл Хенкин урок своей солдатчины… Забыл, как проклинал себя за то, что рассказывал солдатам оскорбительные, унижающие их достоинство анекдотики… Забыл и не учел того, что царские «солдатики» должны были молчать, когда их оскорбляли, а советская молодежь достойно ответила на оскорбление — освистала.