Выбрать главу

Кто говорит, кто отвечает и кто замолкает — все было понятно: поворот головы, прищур глаз, взлетающие брови и руки, удивляющиеся, протестующие, любящие, ненавидящие, презирающие руки! Никогда ни одного жеста так просто, от незнания, куда их девать, эти руки!

Как истый карикатурист, он резким искривлением черт изображаемого лица, выпячиванием нелепых сторон характера ставил его к позорному столбу, одновременно и как суровый палач и как веселый паяц.

Примечательно, что Хенкин — драматический актер — чувствовал лирику, умел и любил играть нежных, даже сентиментальных отцов, чудесно напевал чувствительные старинные романсы, подбирая по слуху аккомпанемент на рояле; но как рассказчик он мог быть только буффоном!

Для того чтобы читатель полностью ощутил разницу между чтением и рассказыванием, я позволю себе провести такую параллель: три чтеца — Журавлев, Хенкин, Ильинский. Темпераментно, но очень сдержанно, меняя не голос, а только окраску, настроение голоса, почти без жестов читает драматический актер Дмитрий Николаевич Журавлев. Чудесно читает! Бурнопламенно, на разные голоса, с широкими, выразительнейшими жестами рассказывал рассказчик Владимир Яковлевич Хенкин. Чудесно рассказывал! И может быть, Игорь Владимирович Ильинский сочетает в себе рассудочность и сдержанность актера с темпераментом и карикатурностью рассказчика: Гоголя он читает в том же ключе, что Журавлев, а Антошу Чехонте рассказывает в манере, родственной Хенкину. И чудесно делает и то и другое.

Кто же лучше? Все лучше, как говорят дети. Три больших, но сколь различных дарования! И все три необходимы на сцене, все заслуживают большой любви и большого уважения.

Еще многоплановее чтецкая манера Василия Ивановича Качалова. Мы не раз встречались с ним в концертах, и я, знавший чуть ли не наизусть его репертуар, всякий раз еще и еще слушал его.

Познакомила нас чудесная актриса, обаятельнейший человек Мария Михайловна Блюменталь-Тамарина. Увидев меня в первый раз, она воскликнула: «Ох, вылитый Вася в молодости!» Мы с Василием Ивановичем иногда становились перед зеркалом, искали сходства и не находили; между тем и ему и мне часто говорили, что много общего у нас с ним в лице. Мне, конечно, это льстило, Василию Ивановичу вряд ли…

Конечно, я видел его почти во всех ролях начиная с 1905 года. Не помню ни одной неудачи. Но больше всего мне памятен Качалов — Барон в «На дне».

Сам я актер характерный, даже комик, и мне всегда казалось, что если зритель легко узнает меня, значит, я плохо играл или, во всяком случае, был плохо загримирован; другое дело — герой, любовник, простак, те могут ежевечерне демонстрировать свою физиономию, поклонницам даже будет обидно, если любимые черты лица будут искажены, загримированы до неузнаваемости.

И еще: я никогда не позволял себе играть под кого-нибудь. Скажем, я видел, как непостижимо талантливо играл Константин Сергеевич Станиславский Крутицкого в спектакле «На всякого мудреца довольно простоты». Когда эту роль пришлось играть мне, я играл ее, конечно, во много-много раз хуже, но по-своему. В комедии Томаса «Тетка Чарлея» Степан Кузнецов, переодеваясь, превращался в хорошенькую, скромную барышню; я же вел эту роль как буффонную: превращался в эксцентричную бабенку.

Но вот одну роль я никак не мог играть самостоятельно, не копируя, — Барона в «На дне» Горького. Как я ни старался уйти от качаловского образа, с каждой репетицией я все больше сползал к нему! Кто раз видел Барона — Качалова, тому все иные Бароны должны были казаться надуманными.

Вот уж поистине Василий Иванович влезал в шкуру этого человека. Не то чтоб нельзя было играть его лучше или хуже: нельзя играть иначе! Это было, мне казалось, да и сейчас кажется, единственно возможным сценическим решением образа.

Кто знал петербургских баронов, не мог играть Барона не грассирующим по-качаловски, а кто знал одесских босяков, не мог себе представить, что можно в этой роли иначе «докатиться», иначе тосковать, быть по-иному аристократическим босяком, чем Качалов.

Да и весь мхатовский спектакль был в те годы гениально разыгранной симфонией, в нем радостно уживались точнейший реализм с великолепной театральностью. Это был торжественный концерт с двумя могучими солистами — Василием Ивановичем Качаловым и Константином Сергеевичем Станиславским. Барона нельзя было играть иначе, чем Качалов, а Сатина никто не умел и не умеет играть так, как Станиславский играл этого нищего философа, спившегося мудреца. Он переключал эту, в сущности, минорную пьесу в такой ликующий мажор!