Какая редкость на Руси человек с характером, обнаружилось поразительною дружностью избрания С. А. Муромцева на пост председателя первой Государственной думы. Это всеми теперь отмечено. Президентом предполагавшегося парламента явился, действительно, единственный возможный избранник всего русского образованного общества, человек, намеченный гласом и перстом всей русской интеллигенции. У него не было ни соперников, ни конкурентов, – и не могло быть. Цельность Муромцева была так исключительна и заметна, что у него – можно сказать – от юности на лбу написано было: «Если в России будет парламент, то сей – президент парламента».
Сообщенный в газетах анекдот о пророческой шутке Муравьева, который, будучи студентом, себе предсказал пост министра юстиции, а Муромцеву – председателя палаты депутатов, чрезвычайно выразителен.
И еще более ярко характеризует Муромцева, что он, собственно говоря, был первым и покуда последним фактическим председателем Государственной думы: преемники его – не более как суррогаты, попадавшие в президиум, как раки на безрыбье, только потому, что не может же «парламент» оставаться без президента, нужен же «парламенту» какой-нибудь президент! Разница в индивидуальности гг. Головина, Хомякова и Гучкова нисколько не спасли их от единства в роли «соломенных редакторов», ответственных за весьма сомнительный изустный журнал притворной и скандальной болтовни, издаваемой гг. Пуришкевичами, Марковыми и tutti quanti[3] под титулом «Государственная дума», в каком им угодно тоне и направлении. Муромцев ушел, – и, глядь, депутатов много, а в председатели выбрать некого. Талантов – сколько угодно, а характеров – ни одного, а политического воспитания – ни у кого.
– Ах, дьявол?! Да как же быть-то? Перед Европою неловко, чтобы без председателя. Ведь Европа-то думает, что у нас и впрямь парламент. Ну, идите хоть вы, Николай Алексеевич… Не с чего, так с бубен!
Муромцев был председателем потому, что это было его врожденное право и дело; его преемники – председатели потому, что авось не боги горшки обжигают. И нельзя не сознаться, что плачевно утешительный афоризм этот им удалось оправдать в совершенстве: и не божественность свою блистательно доказали, и деятельность российского представительства упростили именно до степени обжигания горшков.
Кадеты и кадетствующие либералы потеряли в Муромцеве громадную силу. У них есть люди гораздо талантливее, шире, ярче Муромцева (Максим Ковалевский; Родичев как оратор; Маклаков), много людей, равных ему образованием (Милюков) либо правовою ясностью и твердостью государственной теории (Гессен), но не стало среди них человека-устоя, человека-скалы, который с полным убеждением мог бы сознавать: «Я – совесть партии. Я – ковчег ее идеала. Я – пробирный камень ее правды и ошибок».
А Муромцев мог, – и с полным нравственным правом. Это был носитель сверхчеловеческой порядочности, пред которою даже и очень хорошим людям, но – людям, становилось иногда немножко жутко.
Оглядываясь на тридцать лет общественной жизни Муромцева, я вижу его иногда в положении критическом, щекотливом, тяжелом, но никогда – в оскорбительном, недостойном, смешном. Его величественная поза была прирожденная и, в каких бы то ни было обстоятельствах, он, верный себе и неменяющийся, не мог быть «ridicule»[4] – опасность, на краю которой стоит всякая сделанная поза. У всякого другого вышло бы комическою наивностью, что человек ждал себе посмертного, так сказать, апофеоза и приготовил загробную благодарность на этот случай. Но к Муромцеву это идет, как аккорд, заключающий строгую симфонию жизни, как последний удар резца, завершающий мраморную статую. Человек исчез, но на пьедестале стоит мраморный полубог, сверхчеловечески уверенный, сознательный, прекрасный и – благосклонный к последователям своего непременного будущего культа. Divus Sergius[5].