В маленькой комнате своего друга, засидевшись заполночь, С. И. Фудель часто оставался ночевать и ложился на полу, на какой‑нибудь старой одежде, и тогда начинались «русские ночи» — все те же старые разговоры шатовской мансарды. Вольно или невольно Фудель и его избранные собеседники читали и жили будто по нотам Достоевского и, конечно, ощущали себя все теми же «русскими мальчиками», которые, едва познакомившись, заводят бесконечные разговоры о путях к Богу и от Бога, забывают о еде и сне и жаждут знать друг о друге только одно: «Како веруеши али вовсе не веруеши».
Фудель не уставал удивляться, что его друг, который вел вполне аскетическую жизнь («вольное монашество в миру, с оставлением в келье всего великого, хотя бы и темного волнения мира»), мог одинаково увлеченно рассказывать о посещении Оптиной пустыни и об опере «Русалка»; или в момент сосредоточенного молитвенного состояния вдруг начать читать отрывки из «опиумных» новелл Клода Фаррера. Во всем его поведении чувствовалось не дешевое любопытство зла, а душевное соучастие в тоске этого зла по добру; и любимый поэтический образ Дурылина был тоскующий лермонтовский демон. Фудель видел в этом духовном феномене какое‑то особое, русское тоскующее любопытство.
В 1918–м С. Н. Дурылин написал рассказ «Мышья беготня», который посвятил своему другу Сергею Фуделю: о призраках ночи, о темном хаосе образов, тоске и наваждениях, которые исчезают в лучах света, в звоне колоколов к ранней обедне у Илии Обыденного. «Борьба духа, — писал в этой связи С. И. Фудель, — есть постоянный уход от постоянно подступающего зла, в какой бы врубелевский маскарад это демонское зло ни наряжалось. Уход и есть уход, движение по пути, странничество, и в этом своем смысле духовное странничество, то есть богоискательство, присуще всем этапам веры. Оно есть побег
Стихотворение С. И. Фуделя, посвященное С. Н. Дурылину. 16 апреля 1934 г. Автограф. РГАЛИ. Ф. 2980. On. 1. Ed. хр. 276. Л. 167
Стихотворение С. И. Фуделя, посвященное С. Н. Дурылину. 16 апреля 1934 г. Автограф. РГАЛИ. Ф. 2980. On. 1. Ed. хр. 276. Л. 168
от зла»[89]. Фудель и считал Дурылина таким странником по духовным мирам, русским путником, искавшим потонувший в озере Китеж, а в нем — Церковь Невидимого Града. Но путником крайне торопливым, который, находясь в плену своего большого и стремительного литературного таланта, спешит говорить и писать, доказать, убедить, — прежде чем созреет в нем полное внутреннее понимание.
Фудель на всю жизнь запомнил, как он провожал своего друга к диким северным озерам, в «край непуганых птиц», и потом встречал его и слушал рассказы про эти озера, про диких лебедей и колдунов и про старые северные деревянные церковки. Его впечатления о поездках и путешествиях (например, об Оптиной пустыни) казались Фуделю преувеличенными, мечтательными, полными восторгов, но далекими от реальности: им трудно было верить. «В нем был какой‑то мистический гиперболизм, который давал неверный тон исполнению даже и совершенно верной музыкальной вещи»[90].
Не раз, однако, Фудель благодарно вспоминал, с какой любовью и знанием дела открывал ему Дурылин смысл древней русской иконы, как водил своих друзей в Кремль показывать фрески Благовещенского собора. Были они и в Лавре, чтобы видеть освобожденную от золотой ризы и позднейших записей рублевскую «Троицу»: горели золотые лампады и светилась икона немерцающим светом. Дурылин сказал тогда, что испытывает «почти страх». Они одинаково чувствовали, что «икона — это видение святости, видение святого тела тех, кто озарен до конца благодатью. Лицо, озаренное Невечерним светом, дается в ней не в анатомической записи тленной плоти, а в молитвенном прозрении его еще непостижимой славы»[91].
Дурылин водил своих друзей на теософские собрания, в Щукинскую галерею, на свои чтения о Лермонтове. Те университеты, которые Фудель проходил под влиянием Дурылина, он позже определял как познание Церкви через единый путь русской религиозной мысли. Дурылин открывал своему младшему другу и мир русской культуры. Именно он впервые повез Фуделя в Абрамцево, чтобы вместе погрузиться в теплый воздух «аксаковского гнезда». Тогда это был еще не музей, а большой дом, полный личной жизни живущих в нем обитателей — Фудель запомнил уже совсем старого Савву Ивановича Мамонтова, сидящего за чаем на террасе. «Я впервые попал в этот мир уходящей эпохи и полюбил его навсегда. Я ходил по дому и буквально нюхал необъяснимо милый мне запах какого‑то навсегда теряемого покоя»[92].