— Ладно, ладно! Дурачьтесь вы там с Львом Александрычем, — не наше, говорю, дело, — проворчал Перфильич.
Моська слез со стула и стал взбираться по лестнице, спеша и подскакивая боком одной ногой со ступеньки на ступеньку, как это делают маленькие дети.
Важный лакей провел его через целый ряд роскошно убранных покоев, по которым суетилась прислуга, приводя в порядок мебель и обметая пыль после вчерашнего пиршества.
Наконец лакей остановился перед запертой дверью и тихонько стукнул.
— Входи! — раздался звучный, знакомый карлику голос.
Он вошел в небольшую уборную. В мягких креслах перед туалетным столом сидел уже совсем одетый, в парике, в шитом золотом кафтане и с андреевской звездой крепкий здоровый человек, лет за пятьдесят. Он стирал со своего веселого, моложавого и несколько женственного лица пудру.
Моська отвесил почтительный поклон.
— Честь имею кланяться вашему высокопревосходительству! В добром ли здоровии, батюшка Лев Александрыч?
— Здравствуй, великий человек! — приветливо улыбаясь, отвечал Нарышкин.
Моська бросился к креслу и громко чмокнул красивую, выхоленную руку Льва Александровича.
— Давненько не видались! — продолжал тот. — Ну что, приехали? Что твой барин, здоров?
— Здоров, батюшка, Бог милует! Должно полагать, к вам сейчас будут. А я вперед, да тихонько — кое о чем поговорить надо.
— Что такое, что такое? Послушаем. Присядь вот тут.
Нарышкин отодвинул от себя ногою скамейку и указал на нее Моське.
Взволнованный карлик уселся и запищал:
— Я так теперь полагаю, что после кончины Бориса Григорьича…
Он перекрестился.
Перекрестился и Нарышкин; веселая улыбка, не покидавшая все время его лицо, вдруг исчезла.
— Да, — перебил он карлика, — грустно мне это было! Ты знаешь. Моська, любил я твоего барина, жили мы с ним душа в душу, — чай, помнишь то время!?
У Моськи запершило в горле, все лицо закраснелось, и на глазах показались слезы. Он вынул из кармана платок и быстро отер их.
— Ох! Как не помнить золотого времечка, каждый денек помню, благодетель! Все веселости ваши с покойничком, шутки разные — все помню!..
— Ну, так что, что же? Что хотел сказать? — перебил Нарышкин.
— Да, батюшка, так вот я и говорю, что после кончины-то Бориса Григорьевича я не иначе полагаю, что вы, ваше высокопревосходительство, заместо отца Сергею Борисычу… Вот и вызвали вы их сюда, и своим покровом не оставите…
— Конечно, в память покойника все готов для его сына. Да и Сережу люблю, не раз ведь бывал в Горбатовском, знаю его — славный мальчик.
— Ох! Золотое дитя, золотое! Да боязно мне, совсем ничего не знает, как жить-то надо. И опять-таки француз…
— Какой француз?
— А Рено, воспитатель ихний!
— Ах, да, Рено, помню… Ну, что же француз?
— Много попортил, — таинственным шепотом произнес карлик, качая головою. — Только вы, благодетель, не сумлевайтесь, коли что вам в дите не так покажется. Затем я и прибежал упредить. Дитя золотое, а это все француз…
— Да говори толком, Моська, ничего не понимаю! Что ты мне загадки загадываешь?!
Моська приподнялся со скамейки, пугливо огляделся, встал на цыпочки и под самое ухо шепнул Нарышкину:
— В Бога учит не верить! Я с первых же дней, как завелась в Горбатовском эта басурманская крыса, понял, что неладное начинается. Чтобы не попустить чего да разузнать про все ихние разговоры да ученье, я и по-французкому выучился.
— Ты! По-французскому?! Ах, ты сморчок старый!..
Нарышкин весело засмеялся. Моська немножко засмеялся.
— Да, что же, благодетель, отчего же мне и не выучиться?! Же парль франсе, вотр екселансе, же пе ву ле пруве тут-т-а ллерь…
Услышав эту правильную французскую фразу, хоть и произнесенную совсем на русский лад, и взглянув на смешную фигуру карлика, Нарышкин так и покатился со смеху.
— Ох! Перестань, шут ты гороховый, не то камзол лопнет!
— Не до смеху мне, сударь, Лев Александрыч, — с достоинством и грустно проговорил карлик.
Нарышкин перестал смеяться.
— Так ты говоришь, в Бога учит не веровать?
— Да, и всякое такое несуразное толкует. Он все из Франции книжки выписывал. По целым часам толкуют: Вольтер, Вольтер, Руссо, опять Дидерот… Я, признаться, и книжки эти тихонько переглядывал.
— Ну, что же — и понял?
— Понял-то я не понял — прямо скажу. Мудреное что-то, а все же увидел, что в книжках тех толку мало. Нехорошо там написано… А то опять: француз болтает, будто люди все равны, вишь, — и господа, и слуги…