Все это мы поведали нашим гостям. Помню, Сергей Орлов оживился необычайно, шел, оглядываясь на церковь, и долго улыбался, не вступая уже в другой наш разговор. А потом сказал, что надо сходить к Петровскому домику. Такой домик, каменный, узорный, в котором когда-то жила вдова голландского купца Гутмана и где, по легендам, в свои приезды в Вологду останавливался Петр, и поныне белеет на высоком речном берегу (в нем филиал краеведческого музея). И мы пошли туда. Он был открыт.
В Петровском домике немного вещей, но зато есть подлинные — камзол и кубок. Сводчатый потолок, низенькие окна на реку, тени семнадцатого века — тихий толчок для воображения. Недолю мы были здесь, всего каких-то полчаса, но на другой дель Сергей Орлов написал яркое, густое, смелое в поэтических вольностях стихотворение «Петр Великий в Вологде». Оно похоже по праздничной полнокровной манере на одну из буйных в своих красках фресок на стенах церкви Иоанна Предтечи.
Малое стихотворное пространство — всего в сорок четыре строки — вырывает из темени далекого времени, приближает, ставит перед изумленным взором в солнечной освещенности, предметности, подвижности самую ту жизнь, зримые людские лики, размашистый, будничный образ государя, которому за речкою Вологдой видятся не леса да поля, а море, флаги, корабли — российский флот! И тут же теснятся легкие, живописные, вольные очертания той далекой, минутной для Петра женщины:
Речь тут не о летописной точности, а о поэтическом чувстве историзма и о силе талантливого слова. Всем этим Сергей Орлов был наделен щедро.
Приехал однажды я в Ленинград в ту пору, когда Сергей Орлов вел отдел поэзии в журнале «Нева». Отыскал на Невском редакцию, сдерживая волнение, вошел в большую комнату, напоминавшую старинную гостиную, в кружке незнакомых мне людей увидел земляка. Табачный дым клубился над их кудлатыми головами. Орлов не сразу заметил меня, но когда я подошел поближе, он вскочил и обнял. Все такой же, только усталый. Отвел в сторону и сразу же спросил, привез ли я стихи. Стихи, конечно, лежали в портфеле, но было таи неловко, страшновато их отдавать, что я замялся.
— Давай, давай, показывай, — торопил Орлов, — сейчас же и отберем для журнала…
И пришлось стихи показывать. Он закурил сигарету, достал из кармана сточенный — в мизинец — карандашик и стал пробегать строчки прищуренными глазами. Я отошел к высокому окну и замер. Шумел, кипел за окном Невский, но я ничего не видел.
— Вот это, это и это, — сказал Орлов, дивя меня быстротой чтения и решительностью отбора стихов в девятый номер. — А эти затянуты. — И его карандашик с резкими отметками пролетел по моим страницам. — Надо писать короче! — Он весь повернулся ко мне, осветился улыбкой и пощипал свою бороду. — Скажи, эти длинные стихи ты писал за столом, а вот эти — на ногах? Не так ли?..
Я опять про себя удивился: это было действительно так.
— Вот то-то. — Он остался доволен своей догадкой. — Знаешь, я почти всегда пишу на ногах. Не пишу, конечно, а складываю и запоминаю. Записываю лишь потом, и задерживаются на бумаге только стоящие строчки. Вот ты вернешься домой, положи эти стихи в стол, а сам уйди в лес. Поброди, а потом вслух по памяти восстанови и прочитай — половина строчек останется в лесу…
Я так и сделал. Так и вышло.
И в моих лесах с той поры много-много строчек, никому не известных, зацепились за кусты да хвойные ветки и навсегда там остались.
В другой раз, в начале шестидесятых годов, приехали мы в Ленинград с Сергеем Викуловым. И сразу же к Орлову. Он встретил, как всегда, распахнуто. Но сам внутренне был чем-то угнетен. Это замечалось и по задумчивым его паузам, и по не такому острому, как прежде, вниманию к деревенским делам, о которых мы рассказывали с жаром.