Выбрать главу

Буквально сразу же Вальтер Нувель уведомил Прокофьева, что Дягилев ищет с ним разговора и хочет заказать балет к сезону 1915 года. Владимир Дукельский запомнил, с каким придыханием Нувель всегда говорил о «гениальном Серёже» — он с полным правом считал его своим музыкальным открытием. С самим Дягилевым Прокофьев столкнулся после показа «Соловья» Стравинского. Опера эта интересовала Прокофьева и его ближайших музыкальных друзей — Асафьева и Мясковского — чрезвычайно. Асафьев, тоже находившийся в это время в Западной Европе и успевший на парижское исполнение «Соловья», сообщал Владимиру Держановскому, что «Соловей» пошёл в Париже в сыром виде, что указания Стравинского во время репетиций не были всегда точны, часто в противоречии с написанной музыкой, что в конечном итоге дело решила зрелищность декораций и мизансцен, придуманных Александром Бенуа. Прокофьев как в дневнике, так и в переписке, в частности в письмах к Мясковскому, от комментариев воздержался. Даже английская критика говорила примерно то же самое: навсегда врезающиеся в память декорации и сценография Бенуа, но музыка… Остроумная, «чудо изобретательности», как писала о музыке газета «Дейли мейл», и всё-таки… Слишком контрастной была смена стилистической манеры между скорее лирическим, написанным совсем юным Стравинским первым актом, где царствует живой соловей, и сочинённой значительно позже, уже после «Весны священной», гротесковой второй половиной оперы, в которой китайскому императору подносят сконструированного соперника настоящей птицы. Пусть тематика «Соловья» — конфликт живой природы с технотронной цивилизацией — и выразительные средства были у Стравинского самоновейшие, но даже самые передовые музыкальные умы пребывали в некотором недоумении от услышанного. Прокофьев не знал, что ответить о впечатлении от «Соловья» подошедшему к нему знакомиться Дягилеву.

Дневник приводит впечатление от импресарио: «Он был страшно шикарен, во фраке и цилиндре, и протянул мне руку в белой перчатке, сказав, что очень рад со мной познакомиться, что он давно хотел этого, просит меня посещать его спектакли, <…> а в один из ближайших дней надо серьёзно потолковать со мной…» К слову сказать, определение «шикарный» часто сопровождает в дневнике и Макса Шмидтгофа. О наклонностях Дягилева Прокофьев был информирован.

22 июня (5 июля) 1914 года композитор писал из Бирмингема матери: «В пятницу завтракал с Дягилевым и играл ему «Маддалену», 2-ю сонату и 2-й концерт. В «Маддалене» ему не понравился сюжет. Зато страшно понравилась музыка 2-го концерта, и он объявил, что хочет его ставить в будущем году. То есть концерт будет исполняться как концерт, но к нему будет придумана мимическая сцена, которая будет разыграна балетными артистами. Словом, новый дягилевский трюк. Пока это не совсем по душе, но, может быть, выйдет любопытно». Когда Прокофьев играл Второй фортепианный концерт, то присутствовавший тут же художник Хосе-Мария Серт (муж так много сделавшей для дягилевской антрепризы Марии Годебской, более известной как Мися Серт) ляпнул по-французски: «Mais c’est une bete feroce! (Но это какой-то дикий зверь!)» Дягилев, в характере которого имелись макиавеллиевские черты, был очень доволен. Значит, ошибки никакой и Прокофьев есть самый что ни на есть русский — дикий на «цивилизованный» слух — художник звуков, стихийный, мирового захвата, как прежде мало кому ведомый и закисавший в Петербурге Стравинский, в которого Дягилев однажды поверил и взял в ближайшие единомышленники, поспособствовав стремительному расцвету его гения. Импресарио без обиняков заявил сидевшему за роялем композитору, что у того «есть склонность к национальному стилю, который кое-где прорывался очень определённо, обещая многого в будущем», — вероятно, он имел в виду «колыбельную» тему из финала Второго концерта, — «но пока тонул в музыке интернациональной». Дягилев попытался тут же просветить Прокофьева на предмет осуществляемых его антрепризой революционных перемен в балете. Разумеется, речь пошла о том, что балет — искусство пластическое, родственное живописи и ваянию. Что в современном балете — читай между строк: в антрепризе Дягилева — есть два основных направления. Одно придумывает пластические композиции и «движения, вполне согласованные с музыкой» (линия Фокина), другое делает «из сценических движений как бы контрапункт к музыке» (линия Нижинского). Последняя была сейчас Дягилеву ближе. И хотя Нижинский, об отношениях которого с импресарио не знал в театральном мире только тот, кто не хотел этого знать, тяготясь эмоциональной властью своего патрона и партнёра, пошёл после «Весны священной» на полный разрыв и даже в сентябре 1913 года женился на австро-венгерской подданной смешанного польско-венгерского происхождения Ромоле Пульской, Дягилев, ради искусства, готов был забыть о произошедшем. Уж он-то, отринув всё личное, понимал, что в лице Нижинского балету был явлен несравненный гений. Прокофьев отмечает в дневнике: «При упоминании о Нижинском у Дягилева неестественно заблестели глаза». Но Прокофьев — покамест — пребывал во власти шаблонных образов, воспитанных просмотром предельно условных, построенных на вековой давности представлениях об изяществе и красоте спектаклей императорской сцены. Той самой, которая не переменит своего консерватизма и после падения монархии, и откуда лучшие силы будут уходить к Дягилеву вплоть до середины 1920-х годов. Что общего было у таких балетов с современностью? Скулы должно было сводить от тоски и скуки. Прокофьев «постарался перевести разговор с балета на оперу». Поделился замыслом оперы по «Игроку» Достоевского. Дягилеву опера как раз и не была интересна. Вагне-рианец в душе, он нашёл заветный синтез искусств в постановке преодолевавших границы искусств и жанров балетных действ и не собирался сворачивать с избранной дороги. Это был его, Дягилева, путь и ничей больше. Прокофьеву предлагалось принять его и присоединиться к кружку реформаторов музыкальной сцены.

Более детально планы Дягилева изложены в письме Прокофьева матери, отправленном 25 июня (5 июля) из Лондона: «Первый. В начале сент<ября> я получаю сюжет и приготовлю музыку к концу ноября. Недостаток — Нижинский может на Рождество уехать в Америку и тогда не успеет поставить. Второй. Балет составляется из моих фортепианных пьес и к ним придумывается сюжет. Тогда можно начать ставить хоть сейчас, а я буду инструментовать. Третий. Ставится балетным образом 2-й концерт, который страшно нравится Дягилеву. Но очень трудно к нему подобрать сюжет, да и это может показаться нелепым, зато это мне карьера как пианисту».

Прокофьеву, разумеется, ближе был вариант первый. В качестве возможного автора сюжета Дягилев назвал «настоящего русского писателя» — стихотворца Сергея Городецкого. Замечательно, что, несмотря на разрыв, Дягилев захотел пригласить Нижинского для работы с композитором, сравнимым с автором «Весны священной». Но Прокофьев, мало что смысливший в хореографии, не сознавал, какие головокружительные перспективы тут перед ним открывались. Нижинский уехал в Америку — снова как официальный хореограф труппы Русских балетов — и поставил там в октябре 1916 года, как утверждают видевшие этот спектакль, ещё более новаторский, чем «Весна священная», балет — «Тиля Уленшпигеля» на музыку симфонической поэмы Рихарда Штрауса. Славянскую архаику «Весны священной» заменили аллегория современности и жестокая социальная сатира. Тиль — персонаж автобиографический — был этаким вселенским Петрушкой, которого всегда превосходно исполнял Нижинский, и одновременно тем, кто подрывал, отрицал и вышучивал, от имени всех обездоленных, существующее мироустройство. Это, а не балет на музыку Прокофьева, стало последней выдающейся работой балетного гения. Душевное здоровье его было подорвано переживаниями середины 1910-х годов. В какой-то момент Нижинский как вражеский (русский) подданный был даже интернирован на территории Австро-Венгрии, гражданкой которой была его жена. После просьб и поручительств на самом высоком уровне о том, что Нижинский не возьмёт в руки оружия против тех, кто его отпустил, ему позволили уехать в нейтральную Америку, где вскоре стали давать себя знать признаки надвигающегося безумия. Сотрудничества с Прокофьевым, увы, не состоялось. И только Дягилев понимал, какой выразительной силы получился бы результат, соедини он поиски Нижинского с прокофьевским лиризмом и возрастающе острым чувством инфернального.