Выбрать главу

Раз как-то на какую-то спешную выемку или обыск мне пришлось мчаться чуть не марш-маршем.

Дорога, или подобие дороги, шла по каменистому берегу Арпачая, сплошь усеянному острыми камнями всевозможных форм и величин.

За мной скакал конвой: переводчик, два казака, два или три чапара-туземца (земская стража, кунаки — приятели всем разбойникам) и сельский старшина. Захотелось ли мне помолодечествовать, или уж такая «вышла линия», только я приударил нагайкой своего Карабаха, гикнул и пригнувшись помчался с такой быстротой, что сразу на несколько десятков сажен бросил назади свою команду.

И тут случилось нечто невообразимое... Помню только, да и то смутно, что я куда-то взлетел вверх, помню не то лошадиные ноги над своей головой, не то что-то бесформенное, но ужасное; пыль... опять словно лечу куда-то в пропасть... Когда я опомнился, огляделся, — я ничего не мог сообразить.

Вижу, весь мой конвой вокруг меня спешился: армянин-переводчик стонет, точно раненый; лошадь, на которой я ехал, стоит около меня с изуродованным седлом, но стоит как вкопанная, никем не удерживаемая. Сельский старшина, татарин, сидит на корточках, бьет себя ладонями по коленкам и с ужасом, в такт, преглупо раскачивая головой в мохнатой папахе, что-то причитывает, должно быть жалостное. Глядя на него, я едва не расхохотался, — так мне показалась комична его фигура.

Тут только я понял, что на всем скаку я каким-то образом вылетел из седла и, конечно, со всего размаху ударился о дорожные камни. Ощупываю себя-ничего... Нигде не больно, только едва заметно ноет ладонь правой руки... Встал, прошелся — тоже ничего. Слава Богу, отделался даже без царапины.

Оказалось, что на всем бешеном скаку лошадь моя споткнулась и перевернулась, как заяц, через голову. То же сделал и я, пролетев через голову под лошадь. Казаки уже потом мне говорили, что только чудо могло меня спасти: «по закону и от барина, и от лошади должно было только мокренько остаться». Как бы то ни было, но после всей этой головоломки у меня поныла два-три дня правая рука и тем бы все и ограничилось, если б... я тут же вскоре не вспомнил о невыполненном обете.

IV.

Почему я не вспомнил о необходимости быть более осторожным, почему мне пришел на память давно забытый ребяческий обет, — предоставляю догадываться людям, изучающим человеческую душу с точки зрения современной науки. Найдутся, конечно, охотники и скажут: сотрясение мозга от падения, — и человек из нормального стал ненормальным; но найдутся и такие, кому дано и кто задумается.

Опять прошли года, и опять как бы в доказательство моей «нормальности», нимало не изменившейся от падения, я по-прежнему все не исполнял обещанного угоднику Божию; но сердце уже не было по-прежнему покойно. Все чаще и чаще, словно огненными буквами, внезапно загорающимися на темноте моей души, стало вырисовываться страшное слово: клятвопреступник.

Со службы я уже давно ушел и засел хозяйничать в деревне.

На одной из страстных седмиц я, лет семь или более не говевший, не без чувства ложного стыда перед моей «интеллигентностью», больше, пожалуй, из снисхождения к «предрассудкам» меньшей братии — крестьян, избравших меня в церковные старосты нашей сельской церкви, поговел, что называется, через пень колоду, причастился не без некоторого, впрочем, странного в то время для меня, непонятного тайного трепета, в котором я долго, долго не хотел сам себе признаться, и после причастия почувствовал себя точно обновленным, каким-то более жизнерадостным: душа что-то испытала давно знакомое, родное; более того — что-то такое необъяснимо сладкое и вместе торжественное...

Мне кажется: так сокол, затомившийся в долговременной неволе, сперва лениво, нехотя расправляет свои отяжелевшие крылья. Один неуверенный взмах, другой, третий... и вдруг! дивная радость полузабытого, свободного полета и в глубь и в ширь лазурного поднебесья, в бесконечной волне эфирного моря!...

Тогда мне был дарован только первый, неуверенный взмах моих духовных крыльев. Но тайная, неведомая сила, раз данная крылу, уже не могла остаться инертной. Что-то зрело в моей душе: чаще стала посещать жажда молитвы, неясно сознаваемая, даже иной раз насильственно заглушаемая повседневными заботами, собственным недоверием к своему душевному настроению, отчасти даже какою-то глухой злобою, откуда-то, точно извне, прокрадывавшеюся в мою мятущуюся душу.