— Вот этот наш!
А товарищу его, купеческому сыну из Балашова сказал другое:
— Ну, этот не наш, а купец! — и еще что-то такое не особенно лестное. Впоследствии товарищ этот женился на трех женах и скоропостижно скончался, а еще при жизни его, меня и друга моего, когда мы с ними ходили в Оптину, старец Макарий предупреждал о нем, чтобы мы с ним не имели дружбы, не были с ним откровенны и даже вовсе бы прервали общение. Сказано нам это было еще до его женитьбы.
Мысль о Киеве и о моем паломничестве в Лавру неотступно преследовала меня, а тут еще привязалась ко мне скука: больно уж меня не удовлетворяла жизнь на мельнице вдали от семейных, с отцом, который был целыми днями занят. Чтобы как-нибудь рассеяться, я ходил с удочками ловить рыбу на реку Терс. Часто ужение бывало удачно и мне попадались на удочку крупные окуни. Это меня утешало. Ходил я и на охоту с ружьем: по лугам Терса было много озер, и из них одно большое с песчаными островками и с большим камышом, где дичь выводила своих птенцов. В обилии, целыми стадами, водились там кряковые утки, чирки, нырки и всякая другая утиная мелочь. Даже дикие гуси и те попадались большими стадами. Приволье, изобилие милой старины!... Куда все это девалось?!
По берегу Терса рос мелкий лесок, и в этом леске было много высоких муравьиных куч. Хаживая на охоту, я не оставлял мысли уйти в Киево-Печерскую Лавру, и на реке ли с удочкой, на озере ли или в леске с ружьем я сердцем был всегда там с великими Печерскими угодниками и чудотворцами. Особенно близок был моему духу преподобный Феодосий Печерский с его подвигами. И вот задумал я ему подражать: заходил в самую чащу леса, разрывал муравьиные кучи, снимал с себя все белье и так, опоясавшись только по чреслам, становился в самую середину разрытого муравейника. Муравьи моментально тысячами осыпали меня с ног до головы и, как мелким осенним дождем, обдавали меня брызгами своего едкого, жгучего спирта... Что это была за нестерпимая боль! Точно палящим огнем обжигала мое тело муравьиная злоба, а я, едва преодолевая добровольное свое мучение, становился на колени, возводя ум, сердце, очи и руки к небу, и жарко молился Пречистой, чтобы Она удостоила меня побывать в Своей Лавре для поклонения св. мощам и чудотворному Ее образу Успения. Молился я и преподобному Феодосию, чтобы он испросил у Господа милости быть мне иноком.
Такие подвиги я предпринимал почти всякий раз, как бывал в прибрежном лесочке, и, странно, нестерпимая боль подвига проходила, как только я надевал на себя белье — точно как будто не меня кусали рассерженные насекомые, у которых я неразумно и безжалостно разрушал жилища.
XIII.
Но несмотря на мое подвижническое усердие, моя мечта побывать в Киеве грозила так и остаться мечтой. Тогда я решился прибегнуть к хитрости, чтобы так или иначе, а уже поставить на своем и развязаться с моим тоскливым житьем на мельнице.
Отправившись раз на охоту с ружьем, я забрался на середину того большого озера, о котором говорил выше. На самой середине озера был остров, поросший густым камышом; туда можно было, хоть и с трудом, добраться по песчаным отмелям, которые мною были изучены в совершенстве. Под шелест камыша, я всесторонне обдумал свой рискованный план и решил во что бы то ни стало привести его в исполнение. Нужны были терпение и воздержание, а этому меня научили муравьиные кучи.
Залег я на своем острове и стал ждать, когда меня взыщутся на мельнице, а тогда, сказал я себе, дело видно будет. Так и просидел я до самого солнечного заката.
А между тем дома, на мельнице, меня хватились. Ждали к обеду, — меня нет; ждут к чаю, — я все не возвращаюсь. Стали расспрашивать у всех, не видали ли где меня? Узнали, что я очень рано, поутру, ушел с ружьем на охоту. Давно уже мне была пора вернуться, а меня все нет. Родитель мой сильно встревожился и стал просить помольщиков, чтобы они сели верхом на лошадей и объехали бы окрестные места — по реке, в лес, к большому озеру — словом, объехали бы всюду, где можно было бы рассчитывать меня найти живым или мертвым. Сочувствуя родительской тревоге, помольщики сели на своих лошадей и разъехались в разные стороны, и вскоре вся окрестность в разных направлениях огласилась криками:
— Фединька, Фединька! где ты? Откликнись нам!
А Фединька, затаив дыхание, с трепетно бьющимся сердчишком, чувствуя в глубине совести, что творит не совсем что-то ладное, притулился на острове и из его камышей ни звука не подавал в ответ на отчаянные вопли помольщиков. Тем временем солнце уже почти закатилось, темнело, и мне на пустынном острове оставаться долее становилось жутко, и я, выбравшись из камыша, стал так, чтобы меня можно было увидеть с берега озера, с которого до меня долетали оклики разосланных за мною гонцов. Меня вскоре заметили, и с криком «Вон он! вон он — на острове!» — ко мне по воде, верхом на лошади, подъехал один из помольщиков, усадил с собой на лошадь, и все радостно вернулись на мельницу. Как обрадовался мне мой бедный перепуганный родитель!... Он бросился ко мне, осыпая меня вопросами, но я молчал как воды в рот набравши: я решил притвориться помешанным... Еще более перепугался мой родитель и послал за священником, который жил от мельницы саженях в двухстах, близ церкви, за рекой Терсой. Пришел вскоре священник и начал со мной говорить, а я в ответ понес всякую чепуху, и все решили, что я сошел с ума, или объевшись какой-нибудь вредной травы, или еще по какой-либо неведомой причине. Велико было горе моего родителя!