Тем не менее надо было со мной на что-нибудь решиться, и по общему совету решено было меня запереть в чулан, где я... преспокойно и преприятно проспал до утреннего чая. К этому времени пришел опять священник, и родитель мой, отперев дверь чулана, позвал меня пить чай... На стене чулана висела сабля, купленная родителем у какого-то прохожего солдата. На зов родителя я, как настоящий сумасшедший, быстро вскочил с кровати, схватил со стенки саблю, бросился к двери, где стоял родитель, и замахнулся на него саблей. Он быстро отскочил прочь... Я вновь и уже изо всей силы размахнулся и ударил саблей по двери, да так рубнул, что отколол половину дверной доски... Вслед за этим я заорал что есть мочи: «Вот я вам дам!...» — и понес такую околесную, что меня схватили и опять заперли в чулан... Никто не мог понять, что это вдруг со мною сделалось.
В это время приехал к нам на мельницу из Камышина двоюродный мой брат, Трифон Моисеевич, служивший дистанционным поверенным по откупу. Он ехал в Балашов для получения нового паспорта. Все ему обрадовались в надежде, что он поможет определить, какая такая приключилась со мной душевная немочь, и рассказали ему всё, что произошло. Он пожелал меня видеть, сам пошел за мной в чулан и, поздоровавшись, позвал меня пить чай. Я вышел из своего чулана довольно покойно и сел за чай, молча прихлебывая из блюдечка, а потом опять, ни к селу ни к городу, понес разную чепуху... Видя, что мое душевное состояние нисколько не изменилось, родитель мой стал просить приехавшего брата свезти меня в Балашов к матери, и все в один голос нашли, что меня нельзя в таком положении оставлять на мельнице, где я могу или изуродовать себя, или. утонуть. Этого мне только и было нужно.
Родитель мой написал к матери письмо, и меня с письмом брат свез в город. Я выдерживал характер и все представлялся помешанным.
В городе меня не решились держать в доме, а сдали на попечение тетке, уже пожилой девице, сестре моей матери, жившей во дворе нашего дома, во флигеле, и помогавшей матери по домашнему хозяйству. Вот в этот-то флигель и заключили меня до времени, и тетка моя приставлена была ходить за мной. Она меня навещала в моем заключении и носила пищу. Я продолжал вести себя как помешанный.
Уж на что умен был и проницателен дядя мой и наш благодетель, Фока Андреевич Скляров, о котором я уже упоминал раньше, и того я ввел в заблуждение: он, как и прочие, поверил моей душевной болезни и посоветовал матери вызвать доктора. Сами Ковалевы, наши хозяева, приняли участие в нашем семейном горе и послали свою лошадь за доктором в село Падов, написав ему от себя письмо. Приехал доктор, осмотрел меня, пощупал пульс, посмотрел язык, оглядел меня пристально, пожал плечами и поставил такой диагноз:
— Ничего особенно я в нем не нахожу. Со временем он придет в нормальное положение и будет здоров. Вы старайтесь ничего ему наперекор не говорить и развлекайте чем можете, чтобы он был весел. Все пройдет со временем.
Поистине для моих целей лучшего определения болезни сделать было нельзя!
С отъезда доктора маменька моя несколько успокоилась на мой счет и стала меня навещать во флигеле, а то прежде ходить боялась, да и горе ее было слишком велико. Я стал понемногу с ней разговаривать, иногда даже как совсем здоровый, и однажды, подметив в ней доброе расположение духа, сказал ей:
— Маменька! отпустите меня в Киев для поклонения св. мощам Печерским: я дал обет, что если вскоре выздоровлю, то пойду в Киев в благодарность Матери Божией за мое исцеление Верите, маменька, что, если вы меня отпустите, я вскоре буду совсем здоров, а — нет, то я умру, мамаша!