— Не знаю! Забыл я уже всё! — Коклюш разлил в рюмки водку. — Страшно!
— Да он чё, не понимает что ли?! Иди, дурак, такое бывает раз в жизни! — Очкарик, подняв правой — рюмку, левой опять взялся за бутерброд. — Однозначно!
— Не нужно мне этого уже! Не хочу! Понимаешь? — Коклюш посмотрел почти трезво. — Ничего хорошего в той жизни не вижу: обман сплошной, видимость, суета, бессмысленность и ещё вездесущая злоба! А здесь… особенно, когда уже не стыдно, когда душу выгнал вон, а совесть продал за водку, жить можно! Если бы ещё не доставали косые взгляды глупого обывателя!.. Да, тогда жить можно! Я думаю, что это правильно — быть неприхотливым и нетребовательным, а значит не желать имущества ближнего и т. д. Получается — жить по господним заповедям!
— Бог завещал трудиться в поте лица своего! — Очкарик положил на хлеб две шпротины и, зажмурившись, отправил в рот. — А ты… — проговорил он глухо, тщательно прожёвывая еду, — работать не хочешь, потому и говоришь: что так жить можно!
— Я думаю, что Господь имел в виду другой труд — на себя, на свою семью, чтобы прокормиться, а не самолёты покупать! — огрызнулся Коклюш.
Он, сегодня, как-то осмелел! Очкарик понимал его состояние — хозяин денег — барин! Каждый из них периодически, когда фартило, бывал в шкуре Коклюша, и это было правильно, неправильно было, если не бывал и, в конце концов, по неписанному правилу изгонялся из коллектива!
— Может ты и прав, — вяло соглашался Очкарик, его клонило в сон после сытного закусона и водочки, и спорить было лень.
— Прав, конечно!.. Нет, не пойду, спасибо конечно Матюша, но… поздно! Да ну её — на хрен — вашу жизнь! Не для меня это! Всё, точка! — Налив себе полную рюмку, Петя опрокинул её в мозг, сложил его на руки, руки на стол и, посмотрев красными белками на макушку похрапывающего Очкарика, смежил веки…
Ему снилось, как пачки морфина, омнопона, прамидола стройными рядами, словно солдаты на параде, маршируют, с ампулами наперевес и он грудью восстаёт им навстречу, протягивает руки с услужливо надувшимися венами, будто желая заслонить от них человечество и взять на себя всю тяжесть сладкого страшного кейфа… Поэтому он складывает эти пачки стопочками и относит хорошему дяде, нет, тот сам приходит и забирает — чемоданами, сумками, ящиками, чтобы унести адское зелье, не дать привыкнуть к нему детям; значит — вместо него, перед операцией нужно вколоть детям атропин. Они с дядей делают доброе дело — наркотики не доходят до детей, значит, привыкание им не грозит, значит, меньше вырастет наркоманов! И это — деньги немалые, даже можно сказать: большие! Всё правильно, доброе дело должно хорошо оплачиваться!.. Но вот, вдруг, в его сне… что-то не так… тона становятся чёрными, тяжело давит страхом спину — сбросить не в мочь! Его шестнадцатилетняя дочь — Сонечка… он ясно видит её перетянутую шлангом руку, открытый домашний сейф, знакомую пачку Омнопона на журнальном столике…
— Сонечка — кричит он в ужасе, — Только не ты!
— Почему не я, папа? — Сонечка удивлённо оборачивается, говорит невнятно, — шланг в зубах, мешает ей говорить… — Какой ты жадный, папа, это ведь так приятно, это такое счастье и… вот… о главном забыла сказать: свобода! Свобода! — её улыбка вдруг гаснет, белоснежные зубы чернеют и остервенело грызут шланг… Откуда-то, как в известном анекдоте, появляются охотники с медвежьей шкурой в руках и смеются:
— Зачем гризли, так убили!
— Убили! — плачет Сонечка…
— Убили! — ржут охотники…
— Убили! — кричит Коклюш… и просыпается в холодном поту, рука тянется за недопитой водкой…
— Кого убили? — просыпается Очкарик и с шалым видом тоже шарит рукой по столу… Его глаз проясняется, и он говорит:
— Наливай!
Налито, выпито, легче!
— Ты это… — они уже совсем проснулись, и Очкарик машет пальцем перед носом Коклюша… — Если надумаешь идти, то больше наркоту не воруй!
— Вот поэтому, тоже, не пойду! — отвечает Коклюш и его голова, дожёвывая кусок, спешит прижаться к холодной, липкой, покрытой хлебными крошками клеёнке…
* * *
— Осторожно, оглоеды! Руки откусите! — смеялся Коклюш, горстями раздавая псам размоченные с утра сухари и ловя себя на мысли, что до сих пор не жалеет о своём отказе вернуться к прежней трудовой жизни.
ГЛАВА 30
Григорий Семёнович Пенсенков по кличке Очкарик пожевал сухими губами, потрогал языком торчащий с внутренней стороны верхней губы большой шрам и поправил на носу, сшитую нитками посередине, оправу очков… Это стало привычкой: нащупывать языком во рту, рассматривать в маленькое зеркальце и трогать пальцем… новый, полученный на допросах шрам. Ещё один — поменьше — зарос волосами на затылке, другой — третий — раздвоил и украсил мужественным изгибом левую бровь!
— Как с фронта возвращаюсь — израненный! но, увы, не возвращаюсь, а следую далее — будто в штрафбат! — усмехнулся Гриша и оставил шрам в покое, успокоив в свою очередь вездесущий пронырливый язык. — Спасибо, что посчитали убийство непредумышленным, всего шестёрку впаяли, а то… — он горько вздохнул… — Но оговорить пришлось всех, не сразу конечно, но пришлось, что подтверждают полученные… — он снова потянулся языком к торчащему за губой бугру… — Потом, правда, уже почти перед судом, показания разрешили изменить и он с глубочайшим чувством облегчения подписался под реально изложенными событиями того страшного чёрного дня.
Шесть лет не казались ему чем-то быстрым и малым, хоть и радовали судебным снисхождением, но относительность разницы чисел выпирала явным дисбалансом, словно горб на теле пони, увы, не волшебного и сказочного.
Он закрыл глаза и склонил голову на арматуру решётки… Столыпинский вагон стремительно убегал от стука колёс, но стук, обогнав его в который раз, неумолимо приближался и вновь оголтело мчался в хвост поезда…
— Чем-то напоминает мою жизнь, после личного вселенского потопа, — сплошной цикл маленьких, пустых, бессмысленных, бесполезных движений! — Григорий усмехнулся одними губами, не открывая глаз. — Почти — романтика, если вспомнить слова Леонова — Доцента! "Украл — выпил — в тюрьму…" До тюрьмы, ранее, в прошлой, другой жизни, этот слоган у него звучал короче: украл — выпил… Даже если и не украл, то: на хвост упал, на халяве отъехал, шару поймал, на лоха попал! Вот сколько романтики, так и прёт!
А ведь когда-то…
Юлечка шла уже в третий класс; хорошая серьёзная девочка — единственная сдерживающая сила его необузданного нрава и привычек! Только она могла одним укоризненным взглядом остановить накатывающую на глаза горячую волну гнева и разжать стиснутые в комья кулаки.
— Юлечка, девочка моя! — прошептал Григорий и почесался виском о решётку.
Когда появился маленький Сенечка, солнце вообще перестало уходить за горизонт и прятаться в облаках, оно светило круглые сутки, даже ночью, освещая мягким светом жёлтого ночника, днище комнаты… и поселившись, казалось, в душе Гриши навсегда! Он всей внутренностью ощущал в себе его лучи — яркими вспышками безмерного счастья, а жена Надя смотрела на него взглядом с поволокой, и он бежал греть молоко… хватал Сенечку на руки и пел ему песни Юрия Антонова, тихонько пел, раскачиваясь телом и головой, и глупо так… улыбался… нетерпеливо поглядывая на супругу…
В выходные дни семья набивалась в подержанную "тройку" и катила в лес или на реку… жарила шашлыки, загорала, смеялась и счастливилась до самого полного сыта…
Сеньке исполнилось три годика, когда Надя захотела работать! Может, и не захотела бы, но друг семьи, открыв фирму, успел за успехом и предложил ей место секретаря.
Гриша долго морщился, пока она доказывала ему всю выгоду дружеского предложения, но, в конце концов, уступил, — деньги, даже у простого люда, лишними не бывают!
— Сенечка пошёл в ясли, Юля в шестой класс, а родители разбежались по общим заботам!