И тут же она поняла, что, раз думает «нашли бы», значит, не верит, что нашлась бы сама. Что в какой-то степени она тоже видела. Она устыдилась и пошла ставить чайник.
Вернулась с двумя чашками. Сходила на кухню ещё раз — принесла сахарницу. Стасик рассматривал плакаты на стенах комнаты.
— Хе, Ляська, а тебе нравятся накачанные мужики, да? Шварценеггер, Ван Дамм… этого не знаю…
— Да ну тебя, — теперь смутилась Ляська. — Мне кино нравится, а не мужики. Тебе сахар положить?
— Я сладкое не люблю… Слушай, можно, я Александра Петровича сниму пока? Чужим телом управлять — всё время надо сосредоточиваться…
— Валяй, — брякнула Ляська, не подумав, и тут же увидела, как серый монстр снимает с себя человеческое тело. Как какую-то невозможную оболочку.
Санёк грохнулся бы на пол, если бы Стасик не поддержал его под мышки, не опустил бережно. Освобождённый от одержимости Санёк всхрапнул и перевернулся на другой бок; его рот приоткрылся, а с физиономии ушла вся чистая привлекательность. Теперь он был страшно похож на перебравшего братка.
— Ну что ты его на пол, — пробормотала Ляська, не смея поднять глаза на серого. — И куда мне его деть потом…
— Ну прости, на диван я его класть не хочу. У него ботинки грязные. А куда — ты не думай, я в нём уйду.
Ляська заставила себя посмотреть. Серый — настоящий Стасик — улыбался беззаботной и нахальной улыбкой мажорного мальчика. При электрическом свете его глаза не горели холодным неоном — правда, от их матовой перламутровой пустоты, от отсутствия зрачков, всё равно должна была брать оторопь. И эти перья… одежда из тяжёлой тёмной ткани, чуть блестящей, шелковистой… и стеклянный клинок в ажурных ножнах из золотых перьев и листьев…
И потянулся, зашуршав крыльями, расправив их на пол-комнаты. Бес.
Но он так вальяжно уселся в потёртое кресло и так улыбался, обнажив змеиные клыки… Несмотря на клыки — чистой детской улыбкой.
Ляська подошла ближе и взяла его за рога, прохладные и гладкие, как матовое стекло.
— Барр-ран ты, братец! Все мужики козлы, говорят — а ты у меня баран. Бе-ее… — и неожиданно расплакалась. Стасик сгрёб её в охапку, она уткнулась ему в грудь, в запах лесных трав, ночного ветра и птицы. Еле выговорила сквозь слёзы. — Только не бросай меня больше, а? Меня ведь больше некому защитить…
А он гладил её волосы серой и сухой когтистой рукой, похожей на орлиную лапу — и Ляське не было страшно и не было противно.
Братишка… вернулся.
Они проговорили всю ночь. Пили сперва крепкий чай, потом — долитый кипятком, потом — едва подкрашенную заваркой тёплую воду. И у Ляськи кружилась голова и горели щёки.
Слово «феи», повторённое с серьёзным видом, вызвало у неё приступ почти истерического веселья:
— Ты — фея?! Фея?! Дюймовочка! — повизгивала она сдавленно, пытаясь только не разбудить мать. Сложно, конечно, вытащить человека из пьяного сна хихиканьем, но если это случится, объяснить присутствие в комнате Санька будет ещё сложнее. — Фе-я-Динь-Динь!
Стасик слушал Ляську, улыбаясь. Они уместились в кресле вдвоём; Ляська сидела у него под крылом, буквально, ощущая спиной сквозь футболку тёплую шелковистость перьев — и это была безопасность в высшей степени, предельная безопасность. Она уже не помнила, когда чувствовала такую безопасность. В детском саду, наверное, да и то…
Да и то мама то и дело пугала такими вещами, что Ляське снились дикие кошмары про волосатых мужиков с ножами. В последнее время это были голые волосатые мужики.
Но сейчас, укутавшись в чёрное крыло Стасика, Ляська потихоньку осознавала, что дурных снов больше не будет. Её братишка имел над снами какую-то странную власть.
И она хихикала, наслаждаясь всей облегчённой душой:
— А почему крылышки не стрекозиные?
Стасик улыбался снисходительно, как взрослый мужчина улыбается девичьей болтовне:
— Феечкам и так нравится.
Ляська перебирала его волосы — гладкие седые пряди:
— Феечкам нравишься, значит… Бабник… Ты — бабник, да? Расскажи про феечек?
Он рассказывал, но Ляська почти не понимала. Она блуждала взглядом по затёртым белёсым обоям, заклеенным постерами с киногероями, по старой мебелишке, купленной в незапамятные времена, по девичьему диванчику с проваленной спинкой, по мутным городским сумеркам за окном и по дрыхнущему на полу полупьяным-полунаркотическим сном Саньку — и не могла себе представить тех серых, золотых, стеклянных подземных миражей, о которых Стасик вёл речь. У Ляськи просто не хватало воображения на мир, дробящийся отражениями, как свеча в двух зеркалах.