Десять… одиннадцать…
Шаги теряются. Становится очень тихо.
Двенадцать. Тринадцать.
Она не пойдет на второй этаж. И на кухню вряд ли… В сад? Где ты, Саломея? Выхожу тебя искать.
– Эй… – Ветер срывает слова и топит их в снегу. Следы стирает.
Теперь, если захочешь, не найдешь дорогу обратно.
Какого черта он делает? Ушла? Сама дура. Но рисковать… неоправданно рисковать. И чего ради?
– Эй! Ау… – Илья никогда никому не кричал «ау».
Колыхались еловые лапы. Плясали тени. Тысяча теней и тайных мест.
– …что ты здесь делаешь?
Отец недоволен. Он всегда недоволен, особенно когда рядом нет никого, перед кем это недовольство стоит скрывать. Сейчас же комната пуста.
Илья видит ее – сорок квадратных метров. Дубовые панели. Лепнина. Гобелены. Китайский ковер с яркими драконами и шелковые накидки на креслах.
– Я тебя спросил, что ты здесь делаешь?
– Играю. В прятки.
Молчание. Поджатые губы. Трость постукивает по ладони. Опасный мягкий звук, но нельзя показывать, что слышишь его. Или что собираешься бежать.
Дом огромен, но бежать в нем некуда.
Зато можно сбежать из дому. Илья думал об этом, и с каждым разом мысль казалась все более привлекательной.
– И от кого же ты прячешься?
Крадущиеся шаги. Медленные. Скользящие. Он ходит бесшумно, как кот. А трость все быстрее касается ладони. Илья видит красный отпечаток на коже. И красные же пятна на щеках отца.
– Я не прячусь.
– Я прячусь, Федор Степанович! – Саломея выходит из-за низкой софы. Обманщица. Она никуда не уходила, но сейчас Илья рад этому. – А он водит.
– Неужели?
Странный тон. И отец отворачивается. Его движения по-прежнему неторопливы, а проклятая трость зависает, делает круг в воздухе и касается тыльной стороны ладони.
Радость сменяется страхом.
А вдруг уже поздно? Он не понимает, кто перед ним… или плевать, кто перед ним.
– Значит, ты прячешься… Хорошо прячешься? Запомни, прятаться надо очень-очень хорошо…
Саломея кивает. Она глядит на него, а он – на нее. Ильи словно бы нет. И лучше, если бы его здесь не было, потому что сейчас все изменится, а он снова ничего не сможет сделать.
– И знаешь почему?
Отец останавливается в шаге от Саломеи. Трость касается пола, а разбитая рука ныряет в карман.
– Потому что если чудовище тебя найдет, то съест. Чудовища – они такие. Только и ждут, чтобы тебя сожрать. Ам, и все.
Он наклоняется и трогает Саломею за щеку.
– Так что прячься хорошенько. Поняла?
– Да, Федор Степанович.
– Вот и умница. На вот, – отец протягивает Саломее конфету.
Он уходит из комнаты, мурлыкая под нос песенку. Но трость выбивает прежний нервный ритм. Он еще вернется, позже, когда Илья будет один.
…динь-динь-динь.
Хрустальный перезвон. Игра на ледяном пианино.
Это просто в ушах шумит. Мерещится.
Он устал.
– Присядь, – сказала вьюга.
– Обойдешься.
А следов на снегу не осталось.
– Дурак, – ветер нашептывает ласково. Его голос знаком. – Дурачок… куда побежишь? Тебе некуда.
Далматов останавливается. Он на поляне, огороженной мертвыми елями и старыми камнями. Он не помнит этого места, хотя должен бы. Его сложно пропустить.
Ветер остается за границей каменных воинов. Трещины рисуют лица на кусках гранита, еще немного – и фигуры оживут.
Воображение, Илья. Просто воображение. Оно у тебя такое богатое… чересчур даже.
В самом центре круга стоит ледяная фигура. Высокая, выше камней и выше Далматова, она невообразимо хрупка.
Царевна-лебедь в хрустальном оперении. Редкие снежинки украшают наряд, словно стыдясь ледяной наготы. Но тусклый свет просачивается внутрь. Вспыхивает.
Далматову приходится отступить почти к самому краю круга, за которым вертится волчья стая ветров. Он заслоняется рукой от статуи, не способный отвести взгляд.
Узкое лицо с нечеловеческими чертами. Длинная шея. Покатые плечи. Руки-плети.
– Не уходи, – просит ледяная красавица. – Там зима. Замерзнешь.
– Похоже, что уже.
Она смеется, тихо, ласково.
– Ты же искал меня. А теперь бежишь. Куда?
– Какая разница?
– Ты прав. Совершенно никакой.
Это статуя. Всего-навсего статуя, вырезанная из куска льда. Поставленная здесь, чтобы… у демонов своя логика.
– Ты веришь в демонов?
– Я верю в галлюцинации. С ними как-то не принято общаться. Опасно для душевного равновесия.
И снова смех, от которого уши болят. Еще немного, и барабанные перепонки лопнут.
– Полагаешь, что я – галлюцинация?
– А кто еще?
Далматов коснулся уха. На перчатке остались красные капельки. Кровь? В реальности, объективной, в которой нет ни камней, ни круга, ни статуи, он умирает.