Жарко. Плечо пылает. Дергает мелко, нервно. И эхо боли отзывается в висках. Во рту – сушь. Голова тяжелая. Рука и вовсе неподъемна.
А главное, он понятия не имеет, где находится.
Комната. Белый потолок. Серый карниз. Шторы в крупную складку. Ткань синяя с желтыми кляксами. Тюля нет. На радиаторе – решетка из бамбука и два фарфоровых котенка.
Ковер. Кровать. Люстра с пыльными подвесками.
Запах мандаринов. Елка в углу, старая, пластиковая и полинявшая от возраста. Фотографии. Кресло в углу. Женщина в кресле.
Ноги ее укрыты пледом. На коленях – плетеная корзинка с разноцветными клубками ниток. Порхают спицы, надстраивают ряд за рядом что-то длинное, серое, скорее напоминающее дохлую змею, нежели шарф.
– Привет. Кто такой Кроатон? – спросила Саломея Кейн, откладывая вязание.
– Никто.
– Врешь. Ты его звал.
– Бредил.
Она кивнула и задумчиво произнесла:
– Знаешь, если бы ты умер, был бы сам виноват.
Далматов осторожно, придерживая голову здоровой рукой, кивнул.
– Мне даже хочется тебя прибить, – так же спокойно продолжила она. – Ты о чем думал?
– Не помню. Водички дай.
Дала. Помогла напиться. С водой вернулась память, во всяком случае частично, потому что некоторые участки дороги Далматов не помнил. Как добрался до стоянки. Как сел в машину, вывел на трассу – помнил. Как останавливался в каком-то городишке, дозаправляясь – тоже помнил. И как здесь оказался. Стоял, давил на звонок, надеясь, что откроют.
А вот как ехал – нет.
– Тебе надо к врачу. – Саломея положила горячую ладонь на лоб. – У тебя может быть заражение. Или воспаление. Или не знаю, что… ты вообще кровью истечь мог! Насмерть! Что мне тогда делать?
– Тело лучше разделывать в ванной и выносить частями.
– Спасибо, учту.
Боль отступала, концентрируясь в плече. Неприятно, но не смертельно. День-два, и дыра затянется, на нем все быстро зарастает. Правда, пока малейшая попытка пошевелить рукой вызывала вспышку острой парализующей боли.
Пройдет. Все проходит и нежданное перемирие тоже.
– Ты лицо обморозил. И руки.
А в легких знакомо хлюпало. Вот только пневмонии для полного счастья Далматову не хватало.
– Спрашивать, куда ты влез, бесполезно?
– А тебе интересно?
– Нет.
Не лжет. Она не такая, как осенью. Бледнее. Слабее. Сонная, как цветы зимой. Волосы и те потускнели, а веснушки пропали. Без них кожа приобрела неприятный желтоватый оттенок.
Саломее плохо.
Она возвращается к вязанию, перебирает клубки, точно впервые их видит. Роняет несколько, но не наклоняется, чтобы поднять. Спицы в ее руках мелькают, тянут красную нить, но, вплетаясь в узор шарфа, та становится серой.
Надо уходить. Далматову сейчас не до чужих проблем.
– Ты не поможешь? Как-то неудобно одной рукой…
Рана ноет. То затихает, то вспыхивает, отдаваясь судорогой в пальцах, заставляя материться и проклинать тот день, когда Далматов сунулся на Калмин камень.
Саломея больше ни о чем не спрашивает. Помогает одеться – свитер и рубашка чужие, явно новые, но вряд ли куплены сейчас. Вещи источают слабый аромат плесени. Лежали долго. Отсырели. Но для кого они приобретались?
И что случилось с ним?
– Спасибо.
Молчаливый кивок. Ключи проворачиваются в двери со скрипом.
– Подвезешь? – Илья спрашивает, чтобы выдернуть ее из сомнамбулического состояния. – Или такси вызови.
Саломея думает, минуту или больше, стоя на пороге, разглядывая клетчатый узор плитки. И решается:
– Подвезу. Я… давно не выходила из дому.
Илья не уточняет, как давно.
Его машина стоит во дворе, занесенная снегом. Белый горб среди других горбов. Заводится сразу. В салоне грязь. Пакеты какие-то, пустые бутылки. Разодранная рубашка в бурых пятнах. И отсыревшие, начавшие вонять перчатки.
– Ты живешь там же? – Саломея стряхивает с сиденья крошки. Щурится от солнца и просыпается.
– Ты же знаешь. Приезжала.
– Ну да… Хотела сказать, что ты – сволочь.
А он убрался из города. Неделя отдыха и новое дело. А потом еще одно. Калмин камень, снежный демон, пуля и очередная зарубка на теле.
Тело устало получать зарубки. И Далматов пообещал себе, что эта – последняя.
Машина трогается с места мягко. А дорогу он все-таки помнит. Эпизодами. Остановку в лесу. Бинт из аптечки, который приходилось разрывать зубами. Комки запихивал под свитер, затыкая рану. Уже знал, что ничего серьезного, но болело и кровило. И становилось жутковато. Не потому, что Далматов боялся умереть, скорее, неприятно было бы умирать именно так – посреди леса.
Волчий корм. Лисья радость. И полное воссоединение с природой до тех пор, пока кто-то любопытный не обнаружит останки.