По одной из этих дорог мы поехали на Куршскую косу, и в ее раскаленном воздухе, среди песчаных дюн, тянувшихся на много километров, и запаха земляники и сосен, странное чувство мною овладело, когда я слушал про историю земли, которая сама не знала, кому должна принадлежать. Мы доехали почти до самой границы Литвы, потом повернули назад в небольшой приморский город, в котором шумела праздная толпа и в ресторане на губернаторском приеме в честь ста писателей Европы высокий немец, чьи предки были родом из Восточной Пруссии, долго говорил путаный ностальгический тост.
Чем меньше были страны, тем торжественнее и пышнее они нас встречали. В Литве и Эстонии, где время пошло вспять и вернулось на час назад по сравнению с калининградским, мы были на приеме у президентов. В холодном пустынном вильнюсском дворце американский инженер литовского происхождения Адамкус, которого угораздило на старости лет сделаться европейцем и он с тоскою озирал свое маленькое княжество, по размерам уступающее почти любому из американских штатов, а по древности превосходящее всю Америку, смотрел на прибывший поезд как на тягостную государственную повинность. И писатели, и литература были от него далеки, он торопился как можно скорее от них отделаться и отправить к соседям. Эстонский президент был писателем сам. Он принимал собратьев в изумрудном саду собственной резиденции бывшего ЦК партии, никуда не торопился, охотно со всеми фотографировался, вступал в разговор, угощал клубникой, со смехом вспоминал свое членство в Союзе советских писателей и глядел на приглашенных чуть-чуть свысока.
А в остальном Прибалтика была как Прибалтика. Она не казалась сильно переменившейся после советских времен и по контрасту с Западной Европой выглядела глухой провинцией, одновременно смешной и трогательной в детском желании быть как большие мальчики. Писатели-прибалты стремились быть западными людьми и не иметь ничего общего с Россией. Один из эстонцев с гордостью говорил, что его дети никогда в своем доме не услышат русскую речь. На нас они поначалу поглядывали косо и делали вид, что не знают и никогда не знали нашего языка, но время, вино и пиво развязывали их замкнутые уста, они начинали вспоминать Москву, Литинститут, Высшие литературные курсы, редакции журналов, Дом литераторов, их лица светлели, и становилось понятно, что по большому счету они интересны нам и не интересны Западу, и переводили их все равно больше всего на русский, и общались они больше с нами, были связаны одним прошлым, вышли из советского времени, которое приучило их быть диссидентами и оппозиционерами, но теперь, когда эта привилегия была у них отнята, они не знали, как быть, и по привычке ругали несуществующую империю. И русский язык был у них такой же, как и у нас, но иногда они как будто вспоминали о своем происхождении и начинали говорить с акцентом, пародирующим самое себя.
В Риге мы оказались в тот день, когда у школьников был выпускной вечер, и набережную Даугавы заполнили тысячи людей в народных костюмах. В одном месте была сооружена большая сцена, несколько человек расставляли динамики и микрофоны. Больше всего меня поразило, что в этой нарядной толпе, которую не охраняла полиция и не сдерживали никакие барьеры, как это случилось бы в Москве, не было ни одного пьяного, никто не лез драться, не кричал и не задирался. Они просто пели свои песни, и я ощущал не враждебность, не зависть, но уважение к этим людям, которое едва б они разделили, узнав, что среди них затерялся оккупант.
Утром нас посадили на большой катер и повезли в устье Даугавы. На развалинах советского укрепрайона с блиндажами и дзотами молодые парни и девушки в телесных трико изображали театрализованное действо. Что оно символизировало, понять было невозможно, но при взгляде на попираемые искусством постмодерна бункеры и блиндажи Советской Армии и оставленные казармы в голове возникали мелочные мысли о том, сколько все это распавшейся империи стоило и зачем было когда-то выброшено на ветер. И сам ветер, должно быть, догадываясь, что думают о нем, носил над бывшей военной землей сухой песок, было неуютно, зябко, западная публика, на которую все было рассчитано, притомилась. Она хотела скорее в Петербург. Ни Вильнюс, ни Рига, ни Таллин, как ни старались, не произвели на нее впечатления. Все это средневековье они видели у себя, лучше сохранившееся, более древнее, богатое и известное.
Их манила Россия, огромная, хаотичная, неясная, которой их пугали и про которую говорили, что там бандиты и милиция, проверяющая на каждом шагу документы. При подъезде к Иван-городу европейские лица, обычно безмятежные и расслабленные от вин, сыров и десертов, сделались суровыми и собранными, однако ни на Балтийском вокзале, куда мы приехали под конец долгого июньского дня, ни на Сенной площади не только милиции и бандитам, но никому не оказалось до литературного поезда дела. На чердаке в бывшей коммуналке на Невском проспекте собрались питерские поэты и альтернативные прозаики. Они из вежливости выслушивали иностранных людей, жидко хлопали им и подолгу и с удовольствием талдычили свое. Всем, что лежало вне их понятий, они пренебрегали, как если бы могли себе позволить эту раскольничью гордость, потому что за их спиной был город, по которому разбрелись европейцы и были счастливы, что их никто не организует.