— Профессор, хотите откровенно?
— Сделайте одолжение.
— Вот послушайте. Я родился в городе, где когда- то родился Ленин. В этом городе все имени Ленина: улицы, парки, стадионы, кинотеатры, дома- музеи, заводы, трамвайные депо, трудовые коллективы… к столетию этого гражданина центральную, самую красивую часть города- венец- сравняли с землей и воздвигли на этом месте гигантское бетонное капище, что- то вроде мемориала вождю мирового пролетариата. Школа, куда я пошел учиться, прежде была гимназией, где учился Ленин. И в октябрята меня принимали именно за той партой, за которой сидел Ленин. Вовочка Ульянов тогда еще. После обряда октябрин нас строем повели на площадь имени, как вы понимаете Ленина, где стоял памятник Ленину… И я бежал к этому Красному Перуну с букетом цветов- такое жертвоприношение.
И вот такая обработка детского сознания, скажите, это в порядке вещей, так ведь, профессор? Люди лишены разума вот таким методом, это ведь нормальные, здоровые люди? Так, профессор?
— Я не ставлю коллективных оценок. Каждый случай индивидуален, — профессор усмехнулся, но погасил усмешку, — вас- то что именно беспокоит?
— Вы говорите, каждый случай индивидуален, — профессор усмехнулся, но погасил усмешку, — вас- то что именно беспокоит?
— Вы говорите, каждый случай индивидуален… Послушайте, все мальчики у меня во дворе носили одинаковую стрижку: подбритый затылок, а впереди такой длинный чубчик. А меня так не стригли. У меня были обыкновенно подстриженные волосы и мальчики смеялись: «Ну и битлы ты отпустил!». Я злился…
Когда мы играли в войну- все мальчики играют в войну, потому что дети чувствуют настоящее- так вот, когда мы играли в войну, профессор, я хотел быть немцем… В пять, в шесть, в семь лет я хотел быть врагом этих мальчиков… Еще я был бледнолицым, истребляющим политически близких к идеологии КПСС индейцев. Это протест, ставший образом жизни.
Враг моего врага- друг мне, так ведь? А друг моего врага- кто?
— Тоже враг…
— Нет. Друг моего врага- это источник информации.
Книжку «Как закалялась сталь» я перечитал раз двести… Я учился художественной, творческой ненависти. А знаете, что такое творческая ненависть? Это разрушение… В смысле приобретения опыта- это саморазрушение. Потому что всему мы можем научиться только у себя, только через себя, профессор. Разрушая, мы освобождаем колоссальное количество незадействованной прежде энергии… Мы поднимаем крышку саркофага, а там, профессор… там жизнь! Там другой, бурлящий мир, а ты не мертвечина, как уверяли нас пионервожатые, не аморальность, а иная мораль. Караваджо, с точки учительницы литературы, был аморальнейшим типом, но взгляните на его полотна и вы увидите, во что ему удалось преобразовать свою ясность…
— Ясность!?
Конечно, профессор, ясность. Сознательное пренебрежение принципами господствующей морали- это показатель очевидно поумневшего и начинающего освобождаться человека. Это уничтожение букетиков у подножия чугунной болванки- вождя…
Представьте, убийца вашей, например, бабушки, на протяжении всего вашего впечатлительного детства втолковывает вам, что бабушка была так себе человек, вредная бла старушка, отжила свое, надо было ее шлепнуть… А дату ее убийства вы теперь станете отмечать с радостью, переходящей в ликование, и жрать карамель с мандаринами, и выходить во двор с транспарантом: «Моя бабушка- мразь!»
Но это же не фатазии, профессор, это мое, да и ваше тоже, подростковое воспитание…
И вот я- преступник. Преступником я стал в детстве, когда играл бледнолицего гитлеровца. Преступник, потому что смог вымести из собственной башки все те, возложенные к подножию Большого пастуха жертвоприношения в виде кровавых гвоздик и кровавых же пионерских ошейников. И смена идола не смутила меня и не ввела в заблуждение… просто я стал еще злее. Надо ли объяснять, какие эмоции вызывают во мне все эти прислужники изваяний… какие эмоции вызвал во мне этот гаденыш- следователь, объявивший себя освободителем московских тротуаров от таких как я…
К ужину меня и Узбека выдворили из карцера. Заведующий отделением, тоже профессор, похлопал Узбека по плечу, одобрительно будто…
В палате состоялась торжественная встреча. Чеченец Леча, которого миновали разбирательства, восседал за столом, выстроив перед собой хоровую группу из четырех мальчиков. Мальчики были местами подбитые, в пластырях, в зеленке, один даже с перебинтованным черепом.
Едва мы вошли, Леча дирижерски взмахнул руками и густым грудным голосом пропел: «Что- то море не споко- й- но…» Дураки хором подхватили: «За волной бежит волна…» И дальше уже всей палатой: