Выбрать главу

Да, это было единственным утешением Сервантеса, удачей, о какой он и мечтать не смел: мать и дочь любили маленькую уродливую Исавелью. Обе как бы переживали одновременное материнство, девочка сделалась главным предметом их бесед. Он, принесший это зеленоглазое приданое в дом, совершенно не принимался в расчет, словно не он был отцом. Изредка лишь и робко подходил он к колыбельке с неловкими мужскими ласками и нежностями. Ему временами казалось, будто ребенок смотрит на него с неприязнью. Девочка, вероятно, боялась его бороды; он же видел в ее зеленых глазах Ана Франки презрение и гнев Ана Франки. Да, и та не была мыслящим существом, и ту не сумел он к себе привязать, как и нерасцветшую Каталину.

Потому что от склонности, так настойчиво толкнувшей ее на замужество, почти ничего не осталось. Да и Мигель перестал ей казаться вторым Флоримоном или Оливантом. Она даже не вполне осознала, что превратилась в замужнюю женщину. Ведь так мало все изменилось! Она была, как и прежде, под материнским надзором. Ей мало мешал худой, однорукий человек, больше всего любивший сидеть у окна, из которого ничего не было видно.

Никто не принуждал его оставаться дома. Но куда бы он пошел? Разговоры с духовным лицом вскоре исчерпались; все раньше возвращался от него Мигель. В пять часов наступала ночь. Зажигали масляную лампадку в добавление к той, которая постоянно горела перед образом Марии.

Он стал наведываться в гостиницу. Это была бедная корчма, в которой подавалось только слабое местное вино. Но хозяин, спокойный рассудительный человек, выгодно отличался от тех грабителей на больших дорогах, чья коварная жадность к деньгам отпугивает путешественников. Такого же покроя были и крестьяне, собиравшиеся за его столом. Сервантесу вдруг пришло в голову, что он знал многие сословия Испании: солдат, чиновников, священников, ученых, отчасти двор и знать, но испанский народ был ему совершенно чужим. У народа не было голоса. К нему относились, как к земле, над которой он гнулся.

Он видел крестьян в других странах.

Но они были не похожи на тех, которые входили сюда через низкие двери, в темных балахонах, подпоясанных веревкой, в башмаках из недубленой кожи. Нигде не встречал он таких каменно-очерченных лиц, такой свободной осанки, такой правдивости в нерасторопных речах.

Его появление вызвало сперва недовольство. Этого никогда не бывало. «Сын достойного человека» никогда не садился с крестьянами. Некоторые почувствовали недоверие, все выжидали с серьезной, сдержанной вежливостью. Сервантес продолжал приходить, сидел среди них, выпивал свой кубок. Они не подавали виду, что даже подозревают, зачем он здесь. Недоверие исчезло. Они, как и прежде, разговаривали о своих делах, перемежая беседу долгими паузами. О скверном рынке, о том, что в городах платят четыре мараведиса за куриное яйцо, а им достается всего лишь половина. Нет, им ничего не доставалось. Золотой поток проносился над Испанией, не орошая их ни единой капелькой. Никто не думал о них, их высмеивали и презирали. Не так было прежде, во времена дедов. Тогда крестьянин был свободен, сам выбирал своих бургомистров, была у него земля, было право. Теперь же три четверти Манчи принадлежали двум важным герцогам, жившим при короле. Их чиновники и арендаторы притесняли крестьянство. А у кого еще сохранилось последнее поместьице, тот задыхался от налогов, повинностей, процентов.

Все это слушал Сервантес. Они уже давно считали его своим. Он разглядывал их каменные надбровные дуги и думал, что истинно благородный правитель, государь со свободной, неослепленной душой, мог бы сделать этот народ величайшим народом земли.

Узнали и они про него все, что было им интересно, про его обрубок и про многое другое. Им нравилось, что он не хвастался. Ему было приятно сидеть с ними. Он никогда не пил второго кубка, из опасения, что придется просить дома денег. Он желал быть избавленным хотя бы от этого. За некрашеным трактирным столом к нему понемногу возвращались прежняя радость и уверенность. Разве не был он всюду желанным, где бы ни встречался с подлинными людьми. Среди них его место.

Было в этом кругу несколько человек, обхождением своим отличавшихся от серьезного, положительного большинства. Добродушные, веселые пареньки, еще не остепененные бедностью, говоруны, рассказчики всяких историй. Их болтовня не отличалась чрезмерной тонкостью. Но она была ему все же милей закулисных и поэтических сплетен в «Гербе Леона».

И, надо сознаться, милей разговоров, ожидавших его дома.

У госпожи Палаоиос издавна вошло в привычку дважды в неделю читать дочери вслух и всегда почти из одной и той же книги, которая была домашним сокровищем и чтилась едва ли ниже библии, — из «Совершенной супруги» августинца Луиса де Леон. Этот обычай, временно нарушенный после свадьбы, она постепенно снова ввела в обиход, как бы желая показать, что считает брак никчемным, а Каталину — по-прежнему молодой девушкой, нуждающейся в воспитании. Впрочем, книга, написанная в форме посланий, была и в самом деле превосходна, полна глубокого понимания женского сердца и любого домашнего дела. Но, к сожалению, у госпожи Паласиос были свои излюбленные главы. Их она без конца перечитывала и постоянно заканчивала предостережениями против кричащих нарядов, чрезмерного грима, против любовных писем и тайно укрываемых на груди стишков, но прежде всего и неизменно — против крайне опасного чтения рыцарских книг.

Это казалось ей особенно уместным именно теперь, когда подобная глупость привела к ней в дом столь сомнительного зятя.

Но здесь кончалось ее влияние. Каталина продолжала жить и витать в своем мире. Стопка ее рыцарских романов пополнялась. Она жадно набрасывалась на каждого торговца, забредшего в деревню с повозкой и ослом, и каждый почти извлекал из-под тканей и шалей что-нибудь новенькое из товаров этого рода.

В одно из воскресений, весной, Мигель застал ее над только что выторгованным томом. Ее щеки пылали. Давно уже, восторженно заявила она, не попадалось ей ничего более прекрасного и блестящего. Героем был снова внук великого Пальмерина из Оливы, и она должна признаться, что перед его подвигами и благородством меркнут достоинства его прародителя.

Мигель молча взял книгу у нее из рук. Он давно уже знал, как серьезно она все это переживает. Тут было нечто большее, чем жадность к развлекательному чтению. Весь этот мир был для нее так же осязаем, как и тот, в котором она жила. Эти богоподобные рыцари в золотой броне, эти несказанно-прелестные принцессы, целомудренные, как лед, — они подлинно жили для Каталины. Они жили для сотен тысяч Каталин в стране. Эта болтовня о великанах и драконах, о духах-покровителях, колдунах и добрых феях, о крылатых конях, крылатых львах, хрустальных дворцах, плавучих островах и горящих озерах была хлебом насущным для каждой из них. Фантазия целого народа рвалась к невозможному.

Сервантес перелистал том. Оттуда пахнуло на него густым чадом безумия.

— Тебе это действительно нравится, Каталина? — спросил он наконец. — Ты не видишь, что каждый из этих писак списывает у предыдущего и думает лишь о том, как бы перещеголять его сумасбродством?

— Ты просто завидуешь.

— Почему? Ты думаешь, я не сумел бы нафантазировать что-нибудь в этом роде? — И ему вспомнилась его «Галатея», этот сравнительно безобидный модный товар.

Но он не понял своей жены. Она разумела не зависть к сочинительской славе. Об этом она ничего не знала. Она разумела зависть к подвигам. Потому что книга и подвиг были для нее одно.

— Ну, конечно, завидуешь! Чего стоит твоя турецкая битва рядом с победой Пальмерина над пятнадцатью трехглазыми великанами! Вот это геройство!

— Геройство? — воскликнул Сервантес полунасмешливо, полугневно. — Постой, я тебе покажу, что такое геройство!

Он знал, о чем говорил. У него уже и раньше смутно очерчивался план. В это мгновение план созрел.

Несколько недель тому назад он взял из маленькой библиотеки священника Паласиоса антологию древних классиков. Там он наткнулся на достоверный рассказ историка Аппиана. Греческий текст был переведен на плохую латынь, но никакие недостатки изложения не могли затемнить блеска описываемого события.