Выбрать главу

Я мог бы приукрасить свой рассказ, в сущности, это совсем нетрудно. Но ради чего? Правда гораздо сильнее, когда смотришь ей в лицо. Лизия вошла и протянула Дестина руку, такую тонкую, что он ее сначала не заметил, поглощенный созерцанием туфелек молодой женщины, маленьких летних туфелек из крепа и черной кожи, носки и каблуки которых немного запачкались грязью. И эта грязь, скорее серая, чем бурая, оставила свои жирные отпечатки на шахматных клетках пола, окрасив белым черные и темным белые квадраты.

Прокурор был известен тем, что его обувь, какой бы ни была погода, блестела ярче каски республиканского гвардейца. Мог идти снег или проливной дождь, мостовая могла совсем исчезнуть под грязью, но ноги этого человека всегда облекала незапятнанная кожа. Однажды я видел, как он смахивает пыль с туфель в коридорах суда, думая, что никто его не видит, а в это время чуть дальше, за ореховыми филенками, потемневшими от дыма за долгие годы, двенадцать присяжных на глазок прикидывали вес человеческой головы. В тот день в его жестах сквозило некоторое презрение, смешанное с брезгливостью. И я тогда многое понял. Дестина терпеть не мог грязь, даже самую естественную, самую земную. Обычно при виде грубых запачканных башмаков подсудных, которые теснились на скамьях зала суда, или встреченных на улице мужчин и женщин на него накатывала тошнота. По виду вашей обуви он судил, достойны ли вы того, чтобы смотреть вам в глаза. И все это из-за совершенной полировки, сверкающей как череп плешивца на летнем солнце, или же корки засохшей земли, слоя дорожной пыли, блеска дождя на жесткой пустотелой коже.

Но тут, перед этими маленькими туфельками, которые заново перечертили мраморную шахматную доску, а вместе с ней и вселенную, все пошло иначе: словно движение мира застопорилось.

Наконец Дестина взял протянутую маленькую руку в свою и долго не выпускал. Это все тянулось и тянулось.

– Целую вечность, – сказал нам позже мэр и добавил: – И даже дольше! – Потом продолжил: – Прокурор все не выпускал ее руку, держал в своей, и его глаза, видели бы вы их, уже не были его глазами, и даже его губы, которые шевелились, или дрожали немного, словно он хотел что-то сказать, но из них ничего не выходило, ничего. Смотрел на малышку, прямо пожирал ее глазами, словно никогда не видел женщину, такую, во всяком случае… Я не знал куда деться, вы только подумайте, ведь эти двое были уже не там, а в каком-то другом месте, заперлись где-то, потерялись в глазах друг друга, потому что малышка не моргала, а только подставляла ему свою милую улыбку, и голову не опускала, и не казалась ни смущенной, ни оробевшей, а самым большим дураком в этой истории был, конечно, я… Я все искал, за что бы ухватиться, за что-нибудь такое, что оправдало бы мое присутствие, чтобы не показаться докучливым нахалом, вот и растворился в большом портрете его жены, в складках ее платья, которое доходило ей до самых пят. А что, по-вашему, мне было еще делать? Малышка, в конце концов, отняла свою руку, но взгляда не отвела, и прокурор тогда посмотрел на собственную руку, словно ему с нее кожу содрали. Долго молчал, затем глянул на меня и сказал «да». И все, просто «да». А потом я уж и не знаю. Наверняка мэр все прекрасно знал, но это не имело значения. Они с Лизией Верарен ушли из Замка. А Дестина остался. Надолго. Стоял на том же месте. В конце концов, поднялся в свою комнату тяжелым шагом (я это знаю от Важняка, который его еще никогда не видел таким сгорбленным, таким медлительным и ошалевшим), не ответил даже своему старому слуге, когда тот его спросил, все ли в порядке. Но, быть может, он вернулся вечером в тот же вестибюль, в полумрак, едва тронутый голубоватым свечением уличных фонарей, чтобы убедить себя в том, что он действительно это видел, чтобы посмотреть на тонкие следы грязи на черно-белой шахматной доске, а потом – в глаза своей безучастной супруги, которая тоже улыбалась, но улыбкой минувших времен, уже ничего не освещавшей, и казалась бесконечно далекой от него.

Потом начались странные дни. Война продолжалась, может, даже еще пуще, чем в любое другое время: дороги превратились в колеи беспрестанно кишевшего муравейника, в серый поток изнуренных, покрытых щетиной лиц. Грохот пушек в конце концов вообще перестал смолкать, хоть днем, хоть ночью, сопровождая наше существование, как тиканье зловещих часов, ворочавших своей большой стрелкой раненые тела и оборванные жизни. Хуже всего, что его почти перестали замечать. Мы каждый день видели, как двигались, всегда в одну сторону, молодые пешие мужчины, шедшие навстречу смерти, еще веря, что смогут ее обмануть. Они улыбались тому, чего еще не знали. В их глазах был свет прежней жизни. И только небо оставалось чистым и веселым, не замечая зло и тлен, что расползались по земле под его звездным сводом.

полную версию книги