— Сильней, да только что с того? Вот посуди, людям же ж не сила нужна, а… приключение! Во! И на ярмароке с Вирганом зазывают бороться, потому как выглядит он солидно, не в пример тебе. И побороть этакого великана — это ж чести… не в злотне дело, а в том, что хлопец, который поборет, будет год хвастать этою победой. А на тебя глянь? Тощий. Малой. Такого побороть никакой чести нет…
— Так ведь…
— Молчи, олух. Непоборливый ты наш… оно еще хуже. Одно дело, когда великан тебя на землю уложит, в том сраму нет. И другое, когда здыхля, навроде тебя. Это ж человек опосля до конца жизни выслушивать будет… нет, не выйдет. Со зверями ты тоже ласковый больно. А дрессура — наука жесткая… для моего дела ты не годный, черствый больно… и потешника из тебя не выйдет.
— Почему?
— А потому, что на тебя глядючи, смеяться не хочется, и это плохо. Цирк радовать людей должен!
С цирком Гавриил полтора года проездил, впервые чувствуя себя среди людей спокойно. Слишком много здесь было странного, чтобы Гавриил выделялся…
— Потом цирк купили. И новый хозяин решил, что на Приграничье надо ехать. Там забав немного, вот и сборы выше будут. Я пытался ему рассказать, что Приграничье — это… опасно.
Не послушал.
Гавриила редко кто слушал, что уж говорить про холеного господина, который о цирке и знал лишь то, что цирковые народ веселят. Цирковые его не уважали. Он же, на них сверху вниз глядючи, не уставал напоминать, что ему они своим благолучием обязаны.
Он ведь не просто купил.
Вложился. В фургоны новые. В коняшек.
В цирковой зверинец, изрядно поредевший за зиму, и пуделей для карлы. В костюмы, реквизит… он перечислял и перечислял, пряча свою брезгливость за буквой контракта. И не нашлось никого, кто бы поспорил.
— А может, судьба такая, — философски заметила Белянка. — Ты‑то в судьбу веришь?
— Нет.
— Зря. От нее не уйдешь…
— Уходи.
Он хотел рассказать ей про Серые земли и тварей, там обретающих, но не смог ни слова из себя выдавить. И мучился этим бессилием.
— Бестолочь ты, Гавря, — Белянка потрепала его по волосам. — А то я не знаю… только куда уйдешь‑то? И этот упырь не отпустит…
Ушли лишь двое, фокусник и жена его молоденькая, на сносях… выкупные все собирали. И Гавриил дал три злотня. Больше у него не было.
А за Лошвицами цирк встал на дорогу.
— Нельзя ехать, — Гавриил говорил это всем. И лошадки, обычно смирные, беспокоились, фыркали. Выла пара полярных волков. Визжала старая пантера. А ягуар, купленный недавно, еще не привыкший ни к тесноте клетки, ни к людям, которые не были добычей, метался так, что доски трещали.
Только разве ж послушали.
— Не блажи, — хозяин потянулся за плеткой. Он уже успел уверится, что сила за ним, а плетку местный люд понимает лучше, чем слова. — А то я тебя…
Ударить Гавриил не позволил.
Выскользнул и руку перехватил… стиснул так, что кости затрещали.
— Нельзя ехать…
— Он испугался. Велел возвращаться. А в Лошвицах меня патрулю сдал. Дескать, я вор… я никогда‑то чужого не брал! Пока писали протокол… пока… — Гавриил вновь повернулся к окну, за которым брезжил рассвет. Евстафий Елисеевич тоже поглядел. А что, рассвет знатный. Розовый, нарядный, что парчовое платье, которое Лизанька себе присмотрела…
Давече, навещая, все плакалась, жалилась на тяжкую замужнюю жизнь… супруг, де, скудно содержит и платье это никак купить невозможно, а без платья ей жизни нет.
Сегодня и Дануточка явится уговаривать.
А его‑то и нет… ох и скандал же ж случится. Евстафий Елисеевич вздохнул, заранее сочувствуя и медикусам, и сиделке, и себе самому…
…может, дать на платье‑то? Глядишь, и успокоятся…
— Я сбежал, когда понял, что посадят. Я ж не вор…
…и это обтоятельство в деле имеется. Побег из‑под стражи… причинение телесных повреждений лицу, находящемуся при исполнении служебного долга… и годков минуло прилично, а дело все одно не закрыто.
Придется улаживать как‑то…
— Я никого не убил! — Гавриил аж вытянулся весь. — Не убивал, честное слово…
…не убивал.
Руку сломал. И сотрясение мозга учинил, за что тот, с сотрясенным мозгом, и был жалован медалькой, тогда как не медальку ему, но взыскание учинить следовало бы. Где ж это видано, чтоб к задержанному да в одиночку соваться?
Нет, нету порядка в том Приграничье.
Хоть ты сам езжай, наводи… а может… годы‑то, конечно, не те… и в Познаньске привычней. Дануточка против будет… но, глядишь, не отправится следом, останется за домом и Лизанькою приглядывать. И кашки протертые с нею останутся, и супы тыквяные, и иные диетические радости.
Евстафий Елисеевич аж зажмурился.
— Я… я по следу пошел, только след их… дорога не хранит следов. Искал неделю, а нашел только фургоны… и не знаю, кто их… зверье до костей объели, а человеческих чтобы, то и не нашел. Думаю, может, к лучшему.
Это навряд ли.
И Евстафий Елисеевич распрекрасно сие понимал, как и то, что и сам Гавриил понимает. Куда бы цирковые от фургонов своих, в которых сама их жизнь, какая бы она ни была.
— А потом на меня тварь какая‑то наскочила… тогда я не знал, что за она. Гнездо себе свила под фургоном, а я вот потревожил. Убить меня хотела. Но я первым успел… там, на Приграничье, оно оказалось, что все знакомое… и к камням сходил. Стоят себе… думал, может, во сне чего увижу, но нет… зато на след волкодлака молодого стал… его убил. А мне за это денег дали.
Он произнес это с немалым удивлением, будто сам поверить не способен был, что за мертвого волкодлака платют.
— Ну и за зубы еще… за шкуру, которую снял… так‑то они на людей поворачиваются, если не знать, где надавить. А с людей шкуру снимать неможно.
С этим Евстафий Елисеевич согласился охотно. С людей шкуру снимать — это уголовное преступление, ежели без лицензии особое, да и та лишь на мертвяков распространяется и выдается исключи тельно коронною комиссией. А эти бюрократы с самого просителя семь шкур снять гораздые, прежде чем хоть одною попользоваться разрешат.
— Так вот и пошло… — Гавриил вздохнул и съежился.
— И пошло… и поехало…
Евстафий Елисеевич прислушался: молчала язва.
И совесть притихла, хотя была она, куда ж без нее‑то… не вырежут, не избавят. Оно и к лучшему. Евстафий Елисеевич вот пообвык как‑то с совестью жить, небось, совсем без нее непривычно было бы.
— Пошло и поехало… — повторил он, поднимаясь тяжко. — Жить тебе есть где? Нету, конечне… сейчас адресок напишу. Квартирка казенная, надолго там не останешься, но денек — другой ежели… пока новое жилье не найдешь. Деньги‑то у тебя остались?
Гавриил кивнул.
— От и хорошо… с деньгами‑то оно проще… отдохни денечек. Подумай. И послезавтрего явишься ко мне с отчетом. Подробненько так напишешь, как ты волкодлака выследил…Познаньский воевода смерил Гавриила внимательным взглядом.
— …а там уже вместе скумекаем, как это дело подать… правдоподобно.
— А…
— А то, что ты тут мне сказывал… не стоит больше о том никому…
Евстафий Елисеевич к окошку повернулся.
Совсем свело. И дворник сонный, неспешный и важный, стоял, на метлу опершись. Затуманенный взор его был устремлен в небеса, а на лице застыло выражение этакой философской снисходительности к миру со всеми его заботами.
Где‑то прогромыхала пролетка.
И внизу загудел тревожный колокольчик… донесся и густой бас дежурного, который, верно, гадал, к чему все ж начальство снилось…
— Не подумай, что я тебя осуждаю, — Евстафий Елисеевич никогда‑то не умел вести этаких, задушевных бесед. И ныне чувствовал себя несколько неудобственно. — Но люди бывают злыми… и если кто дознается…
— Что я человечину ел?
— И про это…
Откровенно прозвучало. Пожалуй, чересчур уж откровенно, не для ушей государевых, пусть бы и уши сии были отлиты из первостатейное бронзы.
— Человечина, она, Гаврюша, тоже мясо… и это еще поняли бы… вона, давече, аглицких матросов судили… не слыхал? Корабль их затонул, оне в шлюпке по морю моталися… и от голоду пухли, тогда‑то и решили товарища съесть. Жребию тянули… ну и съели. А на следующий день их корабль и подобрал‑то… знатное дело было. Прокурор смерти требовал, а народ весь изошелся, обсуждаючи, могли они еще потерпеть аль нет… и все ж разумеют, что, когда б знали, что тот корабель на шлюпку их наткнется, то и ждали бы, и день, и два, и три… неизвестность — она страшней всего. Да, найдутся такие, которые тебя осудят. И такие, которые оправдают. Но жизни спокойное точно не дадут.