Выбрать главу

— А кто? Разве не вы собираетесь лезть под женские юбки?!

— В интересах короны… — прозвучало жалко.

— Небось, и в панталоны заглядывать станете… — продолжил студиозус, и говорил он громко, так, что слышали его не только пассажиры и петушковские кобели, но и все петушковцы, до сего дня и не подозревавшие за уланами этаких намерений. — А то вдруг да хвост в них прячется…

— Так…

Про панталоны улан не подумал.

А подумав, согласился, что звучит сие по меньшей мере странно, хотя и логично… в приказе‑то не уточняют, какой хвост искать.

Может, махонький он, навроде свинячьего?

Аль вообще огрызком…

Офицер, супруга которого все ж изволила сомлеть, нахмурился.

— Какой кошмар! — громко произнесла девица с косой. — Какой позор…

— Отвратительно, — офицерская вдова отпустила кошака, который, впрочем, обретенной свободе вовсе не обрадовался. — Вы и вправду собираетесь сделать это? Где?

— З — здесь…

Улан вдруг подумал, что задание, казавшееся поначалу нелепым, однако простым, на деле обещало множество сложностей.

— То есть, — сухой строгий тон вдовы заставил его тянуться и вытягиваться, — вы полагаете, что приличные женщины станут раздеваться прямо здесь…

Она ткнула пальцем на обочину дороги, пропыленную, грязную… обыкновенную даже такую обочину.

— На глазах у всех мужчин? Посторонних, прошу заметить, мужчин…

Кто‑то взвизгнул.

И Нюся, решившись — а что, все стыдливыя, чем она хуже? — заголосила:

— Ой, мамочки… ой, что деется, что деется… — голос у Нюси был хороший, громкий… ее в родном‑то селе завсегда по покойнику плакать звали, потому как жалостливо выходило. И громко, конечно… и ныне на причитания ее нестройным хором отозвались петушковские кобели. — Опозорить хотят… по миру пустить…

— Прекратите! — не очень убедительно произнес улан и за саблю схватился, не потому, как желал применить — применять оружие супротив гражданских было строго — настрого запрещено — но прикосновение к рукояти его успокоило.

Но только его.

Поддерживая Нюсю в благом ея начинании, завыли девки — невесты… и панна Зузинская причитала тоненько… верещал студиозус, взывая в едином порыве подняться против властей…

Офицер крутил ус.

Вдовица наступала…

— …вы требуете невозможного… и сомневаюсь, чтобы корону действительно интересовали женские панталоны…

— …совершеннейшее беззаконие…

— Послушайте… — улан обратился к монахиням, которые молчали, стояли себе, смиренно потупив взоры… — Вы же понимаете, что мне надо…

И наклонившись, за рясу уцепился, дернул вверх.

— Богохульник! — тоненько взвизгнула монахиня, отскакивая.

— Извращенец! — студиозус не упустил случая. — Ничего святого нету!

Вторая монахиня, верно, решив, что увещевания делу не помогут, обрушила на макушку улана зонт. Следовало заметить, что зонт сей имел вид превнушительный.

— Прекратите! — улан от зонта увернулся. — Немедленно!

— Представители властей нападают на беззащитных монахинь… — студиозус умудрился ввернуться между монахинями, которые как раз особо беззащитными не выглядели, напротив, улану вдруг подумалось, что сестры сии в комплекции мало ему уступают. — Прилюдно срывают с них одежды…

Господин в ночном колпаке кивал, радуясь, что этакие пассажи не пропадут втуне… а ведь звучит.

Трагично звучит.

Только надо будет отписаться, дабы редактор не фотографии оставил, но рисунки… художник при «Познаньской правде» служил знатный, мало того, что талантливый, так еще и способный уловить те самые нюансы подачи материалу, которые и вправду важны для газеты.

— Насилие вершится темной ночью…

— Ой, маменька… ой, родная… — выли девки, и подвывали им кобели…

— Извольте объясниться! — рык офицера, который окончательно перестал понимать, что вокруг происходит, заставил и кобелей, и девок примолкнуть. Но вот вдовица оказалась к оному рыку нечувствительная.

— Известно, что… этот, с позволения сказать, господин, собирается залезть под юбку вашей жене…

Упомянутая жена охнула и вновь попыталась было лишиться чувств.

— Исключительно в интересах короны… — сказал улан и сразу понял, насколько был не прав…

…поезд продолжил движение спустя четверть часа. На память об этое встрече у улана остались сломанный нос, подбитый глаз и тихая ненависть к студиозусам…

В тамбуре грохотало, сквозило и еще пахло преомерзительно, не то железом раскаленным, не то деревенским туалетом, а может, и тем, и другим.

Себастьян стоял, прислонившись лбом к двери.

Вагон трясло, и дверь, и Сигизмундуса, выглядевшего донельзя опечаленным. Нюсе аж совестно сделалось, хоть бы и не видела она за собою вины.

— Пирожку хотитя? — спросила она, не зная, как еще завести беседу.

— Хочу, — Сигизмундус и руку протянул, правда, пирожок принявши, жевал его без охоты, будто бы скрозь силу.

И Нюсе еще подумалось, что зазря она того дня всех товарок пирожками мамкиными потчевала. Небось, следовало б приберечь… мамкины‑то пирожки — не чета местечковым, на прогорклом масле печеным да с начинкою неясною. Даже полежавши денек — другой вкусными были б…

…глядишь, и прикормила б жениха.

Верно мамка сказывала, что мужик, он дюже до еды охочий.

— Не спится? — Сигизмундус облизал пальцы, к которым привязался мерзкий запах.

Чувствовал он себя престранно.

Прежде, если женщины и глядели на него, то снисходительно или же с насмешечкой, а вот Нюся…

Себастьян вздохнул.

Не хватало еще роман завести дорожный… глазами Сигизмундуса Нюся была хороша, круглотела, круглолица и с пирожками, которые, следовало признать, на студиозуса воздействовали почти как зелье приворотное.

— Растрясли, — доверительно произнесла Нюся и потянулась, зевнула широко. — А я так неможу… как посну, так посну, а кто растрясет, то потом всю ночь и маюся…

Она повела плечами, и цветастая шаль с бахрамой соскользнула, обнажая и шею, и плечи.

Платье сие, прикупленное Нюсей на последнее ярмароке, втайне от тятьки, каковой бы подобного сраму не одобрил бы, являлось воплощением всех ее тайных девичьих грез.

Сшитое из блискучей хрусткой ткани, колеру ярко — красного, оно плотно облегало нестройный Нюсин стан, а на грудях и вовсе сходилось с немалым трудом.

Зато оная грудь в вырезе — а вырез был таким, что Нюся сама краснела, стоило взгляд опустить — гляделась впечатляюще.

Сигизмундус застыл.

И побледнел.

Впечатлился, наверное… а Нюся провела ручкою по кружевам, которые самолично нашивала, в три ряда, чтоб, значит, побогаче оно гляделось.

Ох, и разгневался бы тятька, когда б увидел дочку в этаком наряде… ему‑то что, небось, всей красоты — чуб салом намазать да портки перетянуть дедовым шитым поясом. Невдомек, что в нонешнем мире девке надобно не на лаве сидеть, семечки лузгая, а рухавою быть.

Предприимчивой.

Этое слово Нюся приняла вместе с платьем…

— Ох и тяжко мне, — доверительно произнесла она. А вагон, как нарочно, покачнулся, подпрыгнул, и Нюся весьма своевременно на ногах не устояла, покачнулась да прикачнулась к Сигизмундусу. — Ох и томно… в грудях все ломит…

Сигизмундус сглотнул.

— От тут, — Нюся похлопала рукою по груди, на которой самолично намалевала родинку угольком. Благо, на станции угля было вдоволь, хватило и на родинку, и брови подчернить, и ресницы смазать.

Небось, не хуже вышло, чем если б взяла тот, который ей с платьем всучить пыталися. Нашли дуру… за уголь полсребня платить.

— И сердце бухаеть…

Сердце и вправду бухало, не то от волнения, не то само по себе. И ладони Сигизмундуса вспотели. Неудобно ему было. Во — первых, девка оказалась тяжелою, куда тяжелей сумки с книгами, а во — вторых, к Сигизмундусовым костям она прижималась страстно, со всем своим нерастраченным девичьим пылом. И главное, вдавила в грязную стену, которую Сигизмундус ныне ощущал и спиною, и ребрами, и прочими частями тела.

— В — вы… — он сделал вялую попытку девицу отодвинуть. — В — вам… прилечь надобно…