Выбрать главу

— И вынесу! Вот увидишь… не любит она меня, — это было сказано уже Себастьяну.

От зеркала шел знакомый мертвый дух, от которого себастьянова шкура начинала зудеть. И вместе с тем появилось вдруг желание коснуться зеркала, и не шершавой задней поверхности, но гладкого стекла.

Себастьян точно знал, что черное оно.

Гладкое.

Упоительно прохладное. Что там, в глубинах его, он сыщет ответы на все вопросы… и даже больше, его перестанут волновать, что ответы эти, что сами вопросы. И разве то не чудо?

Он тряхнул головой, отступая, упираясь спиной в балюстраду.

— Аккуратней, — Яська провела раскрытою ладонью по лицу. — Тут местами оно… старое… тоже слышишь?

— Слышу, — согласился Себастьян.

Слышит.

Уже не звон, но смех.

Стоит в ушах, и вроде тихий, да оглушает не хуже храмового колокола.

— Не поддавайся, — Яська толкнула локтем. — Ей только того и надобно… был у нас один паренек, Микитка… сначала смеялся все… потом в зеркало заглянул разок… доказать хотел, что ничего‑то особенного в нем нет…

— И что?

— Высосала… только глянул и все… сидит Микитка, дышит… а души в нем и нет. Глаза пустые. Улыбается… наши‑то еще надеялись, может, отойдет… а он денек посидел, другой… а на третий взял ножа и стал себя резать. Режет и смеется так, что жуть берет… говорит, ей кровь нужна.

— Хозяйке?

— Хозяйке, — Яська тряхнула головой, и рыжая копна волос разлетелась. — От же ж… холера… пошли, что ли? А то ждет… ты там гляди, студиозус… у меня разговор короткий.

И снова дверь.

Некогда она вела в хозяйскую опочивальню. И Себастьян вдруг отчетливо осознал, что дом этот, если и претерпел какие перемены за прошедшие сотни лет, то малые, вызванные исключительно насущною в тех переменах надобностью.

Им дом не рад.

Он терпит людей, потому как велено ему терпеть во исполнение давнего договора. Но порой дом не отказывает себе в удовольствии с людьми играть.

Почему бы и нет?

Что стало с прежними его хозяевами? Отпустил ли их дом? Или же сами они ушли, еще когда место сие было почти обыкновенным? И оно запомнило предательство, озлилось? А может, и не ушли, не позволили им уйти, навсегда сделав частью дома. Не оттого ли у портретов глаза столь черны?

И сами портреты глядятся куда более живыми, нежели то положено?

Смотрят в спину Себастьну.

Усмехаются.

И дверь, которой он не коснулся даже, сама открылась беззвучно, приглашая войти.

Почтить доброго хозяина.

Он сидел у окна, в массивном дубовом кресле и в первое мгновенье Себастьяну почудилось даже, что человек спит. Во второе же Шаман поднялся.

А в третье стало понятно, что если и был он человеком, то доволи давно.

— Здравствуй, княже, — сказал он, глядя на Себастьяна белесыми глазами.

Не глаза — куски лунного камня.

Лицо и вовсе — серый, испещренный трещинами, шрамами гранит. И черты его застыли. Он говорит, этот, пока еще человек, но губы шевелятся медленно, и каждое слово ему дается немалым трудом.

— Ты… меня с кем‑то путаешь, — Себастьяну это, пусть каменное, искаженное мукой лицо, все ж представлялось смутно знакомым.

— Не надо, княже… я теперь вижу правду, — Шаман ступал медленно, и пол прогибался под тяжестью его, сам дом с трудом держал такого неудобного гостя. — Должно же быть что‑то хорошее вот в этом…

Он провел раскрытою ладонью по лицу.

— Садись. Поговорим. Я на тебя обиды не держу…

— Шаман…

Это имя незнакомо, но иное… конечно… он был много моложе, лихой паренек, объявившийся в Познаньске с ватагою.

Как его звали?

Себастьян помнил того паренька.

Щеголоватого, любившего пофорсить… он носил белые пиджаки и еще часы по четыре штуки, видя в том особый шик. Он рядился в узкие брюки, а на шею вязал красную косынку, и девки гулящие, жадные, что до ласки, что до легкое жизни звали его Яшенькой.

Яшка — кот.

Конечно.

— Вижу, узнал, — Шаман указал на креслице. — Рад, что свиделись.

А вот Себастьян — так не очень, потому как вдруг показалась Радомилова грамота ненадежною заступой… оно ведь как вышло?

Налеты.

Налетчики, всякий страх потерявшие… то кассу возьмут, то ресторацию обнесут, да не простую, с простых чего брать? А поснимают с благородных панн украшеньица, да и спутников их не обойдут вниманием… и злился город, кипел.

Газетчики о Яшке писали с придыханием, с каким‑то собачьим восторгом, восславляя лихость его… а что за той лихостью трое мертвяков, забывали сказать как‑то…

— Вспоминаешь?

— Вспоминаю, — не стал лукавить Себастьян.

В кресло сел. Нехорошо обижать хозяина недоверием. Он же опустился в свое, темного дубу, сделанное будто бы специально, чтобы выдержать немалый Яшкин вес.

— Хорошее было время…

— Хорошее, — Себастьян готов был согласиться.

Весна горела, яркая, лихая какая‑то, будоражила кровь.

И шел по Познаньской улочке молодчик самого что ни на есть фартового виду, в пиджаке с искрой, в штанах широких, в сапогах скрипучих, до блеску начищенных. На голове — картуз кожаный, во рту зуб золотой поблескивает, дразнит.

А главное, сыплет молодчик деньгой, что направо, что налево… перекупает Яшкиных девок.

И славу его рассказами о собственных подвигах, каковые вершил, естественно, не в Познаньску, перебивает… и вот уже слухи ползут змеями по людям нужным, доползают до Яшки… девок он еще стерпел бы, девок в Познаньску на всех хватит, а вот бахвальство пустое было ему, что ножом по сердцу.

— Свезло тебе тогда, князь, — Шаман, которого Яшкою назвать язык не поворачивался, кривовато усмехнулся. Левая половина его лица уже была мертва, а одною правою усмехаться было несподручно.

— Не без этого.

Свезло.

И на игре сойтись в одном заведеньице, в которое полиция без особой на то надобности не заглядывала. В карты. И в кости… и после в рулетку на револьверах, когда Яшка, распалившись, кинулся собственную лихость выказывать.

Играли.

Пили. Говорили за жизнь… и договорились…

— А я дураком был… подумать бы мне, откудова простому человеку этакие вещи ведомы? — Шаман чуть покачивался, и кресло под ним скрипело. — И если ведомы, то с чего он делится‑то? Собрал бы сам ватагу, небось, хватило бы охотников…

…на почтовую‑то карету, в которой груз драгоценных камней для гильдии ювелиров поедет? Несомненно, хватило бы…

— Но ты убедителен был, холера этакая… и с нами пошел… до последнего пошел…

— А ты меня ножом, — с упреком произнес Себастьян. А Шаман лишь руками развел:

— Ну извини. Я ж тоже разочарованный был… думаю, в кои‑то веки встретил дружка, который по сердцу пришелся, а он на деле и не дружок вовсе, а так, скотина полицейская… вот и подумалось, дай хоть прирежу от этакой жизненной несправедливости. Глядишь, на сердце и полегчает…

— Полегчало?

От той истории остался тонкий шрам, поелику был Яшка быстр, ловок, что тот змеелов.

Полоснул, правда, поверху, да только все одно кровило крепко, да и зарастала рана долго. И шрам вот остался светлою памятью.

— Да не особо…

Замолчал, глядя в окно.

А в комнате темно. Мутно. Стоит шандал на пятерик свечей, и горят они, но как‑то тускло, будто бы через силу.

— Я думал, тебя повесили, — Себастьян, пользуясь этакой передышкой принял обычное свое обличье.

Стало легче.

А он и не замечал, до чего тяжело здесь держать маску.

— Должны были… да Радомилы…

— От них и письмецо, — Себастьян вытащил верительную грамоту. — Я здесь и по их делам в том числе.

— Да уж понял, что не на вояжу приехал, — хмыкнул Шаман, а от грамоты отмахнулся. — Убери. Она мне без надобности… я б тебе и так помог.

— С чего вдруг? Я‑то думал, вздернешь…

— Попадись ты мне год тому, вздернул бы… — Шаман прикрыл веки, темные, испещренные не то трещинами, не то шрамами. — А тут вот… видишь… как оно… теперь‑то все в этой жизни иначе видится… если б ты знал, княже, до чего мне помирать неохота…

— А кому охота?

— И то верно… она шепчет, чтоб смирился, чтоб пошел под ее руку, тогда и будет мне счастье…