— Читал.
Старый род, иссохший. И помнит Себастьян едино герб — венец из падуба над конскою головой. А еще помнит, что были Сигурские ведьмаками, да не простыми, а королевское старое крови.
И баловались всяким, о чем и ныне‑то вслух говорить не принято.
После той войны только и выжила, что старая княгиня.
Преставилась она задолго до Себастьянова рождения на свет, зато помимо всего прочего оставила презанятные мемуары… вот только и в них не рассказала, что же случилась с мужем ее и троими сыновьями.
Погибли при прорыве.
Вежливо.
Обтекаемо. И напрочь лишено смысла.
— Читал… много ты читал, княже.
— Было время, — признал Себастьян с неохотой, — когда только и оставалось, что читать…
— Их дом сожрал, — Шаману это признание было неинтересно. Он устал. И держался на том же упрямстве, которое довело Яшку Кота до петли, а после из петли, надо думать, и вывело. — Иногда он… показывает… кое‑что показывает. В зеркалах…
— Потому и заколочены?
— Догадливый. Яська говорила, что на болота надо бы снести, да только разве ж он позволит? Да и вернутся. Гвоздями оно как‑то надежней… той ночью, княже, я про зеркала не знал. Чуял что‑то этакое, но, говоря по правде, готовый был сдохнуть. Сел в уголочке, револьверу положил… еще решил, что, ежели, совсем оно тошно станет, то пулю в башку себе всегда всадить сумею. А он не тронул… показал только.
Шаман побелел.
Камни не белеют, разве что у моря, в полдень, когда само море отползает с раскаленного берега, а солнце высушивает воду, оставляя на булыжниках беловатый соляной налет. Но белизна Шамана была иного свойства.
— Я такого за всю свою жизнь не видел… они ведь живые… пока еще живые… или, правильней сказать, не мертвые.
— Здесь?
— Там, — Шаман указал пальцем вниз. — В подвалах. Не ходи в местные подвалы, княже… дурное место.
— Не пойду, — со спокойным сердцем пообещал Себастьян. — Только скажи, зачем ты сюда вернулся?
— А затем, что он того захотел. Скучно ему стало одному… я не хотел возвертаться, но на границе наших положили… что‑то там у них опять случилося, не то иншпекция, не то учения военные, главное, что жизни никакой не стало, того и гляди, повяжут. Вот и пришлось отступать. А тут, куда ни сунься, все он, клятущий…
Дом заскрипел.
Он, конечно, был проклят и дважды, той, которая наделила его подобием разума и жаждой, и теми, кто имел права требовать подчинения.
Он уже не помнил, что вызвало его гнев.
И была ли вовсе для него причина, но… это еще не повод обзываться.
— Вот и подумали, что раз так, то отчего б и нет?
— А люди твои…
— Привыкшие. Поначалу‑то оно, конечно, каждого шороха страшились, ночевали во дворе, костры жгли, а после как‑то вот пообвыклись…
…и утратили осторожность.
Дом не просил многого, но брал свою плату. И разве не имел на то права? Разве не стал он для ничтожных людишек надежным убежищем? Разве не терпел их, шумных, суетливых, напрочь лишенных княжеского благородства?
Все одно погибли бы… а этот упрямится, не желает понять.
— Не думай… — Шаман провел ладонью над огнем. — Не чувствую тепла. И холода. И есть не хочется… пить вот… постоянно… не воды, сам понимаешь. Только держусь. Скоро отойду… Яське я письмецо дам. Послушает. А нет, то скажи, что с того света найду и выдеру, упрямую… она хорошая девка, княже… мужа бы ей подыскать толкового.
— На меня не смотри!
Шаман вновь рассмеялся.
Камнепад.
Шелест. Шорох. Скрежет даже. Голоса сотен камней, что катятся по крутому склону, друг друга обгоняя.
— Весело с тобою, однако… знал, давно бы в гости зазвал… не смотрю, я знаю, что каждой пташке да по полету ее… это я так, мечтаю.
— Экие у тебя мечты…
— Какие уж есть. Нет, княже… я сестрицу люблю, неволить не стану… пусть живет сама, своею жизнью, только отсюдова выведи ее…
— Вывести‑то недолго… но ты ж понимаешь, что она в полицейских списках наверняка имеется. Уж больно приметная она. Что там числится? Разбой? Воровство… убийство вот…
— Яська не убивала!
— Убивала, — Себастьян покачал головой. — Сегодня утречком. Я сам видел… и мне знать надобно, что в Познаньске она этак вот шалить не станет. Я не святой, Яшка, за самим грешки водятся. Но одно дело покрывать дурную девку, которая в разбойничьи игры ввязалась, а другое — убийцу. Ну как в Познаньске ее пошалить потянет?
— Не потянет, — это было сказано так, что Себастьян понял: дальше спрашивать не имеет смыслу. — Яська и вправду дурная девка, которая ввязалась… надо было сразу спровадить ее, да вот… тут тоскливо, княже, до того тоскливо, что хоть волком вой. А разок завоешь, то уже и не остановишься. И как она объявилась, то я… я нашел причину. Ее там, за границею, никто не ждет. Никто не поможет. А то и снова беда случится… и день при себе держал, другой и третий. А там уж и год прошел… и второй… прижилась Яська, набралась силенок, возомнила себя… говоришь, убила кого? Случаем, не сваху?
— Сваху. А ты…
— Старая история. Захочет — расскажет. Я б эту сваху и сам… но теперь ей точно нельзя оставаться.
— Почему?
— Потому что она, — Шаман замолчал, прислушиваясь, и дом с ним замер. Дом чуял чужое присутствие, осторожное, но меж тем внимательное, тяжелое даже. И дом боялся, ту, что создала его.
Наделила волей.
И ненавистью.
Сам же ненавидел, не только и не столько людишек, они — пустое, но саму ее, а она, зная об этой ненависти, и о силе дома, подпитанной не — живыми его хозяевами, которых так и не вышло извести, не смела приближаться.
Боялась?
Нет, она была слишком сильна, слишком уверена в собственных силах, чтобы испытывать чувство, столь низменное. Опасалась.
Разумные опасения никому еще не повредили.
Себастьян усмехнулся: если так, то не всесильна колдовка. И значит, найдется управа и на нее, на хозяйку Серых земель.
— Она, — повторил Шаман уже иным, куда более спокойным тоном, — не любит, когда трогают тех, кто принял ее руку… уходите на рассвете. Я Яське скажу…
Глава 10. Цивильная
Евстафий Елисеевич вновь маялся, на сей раз не язвою, которую усмирили, накинув сеть заклятья, и даже не больничкою, невзирая на статус королевской, все ж бывшею местом донельзя скучным.
Он маялся неизвестностью.
Не выходил из головы давешний посетитель, махонький, вежливый… своевременный до невозможности, поелику, как объяснил штатный медикус — и объяснял он с немалым удовольствием — что, ежели б, не подоспела к Евстафию Елисеевичу своевременная помощь, то и отправился бы он через часик — другой к богам на свиданьице.
При том медикус гаденько усмехался, и во взгляде его читалось явственное: он‑де познаньского воеводу самолично упреждал. И умолял даже обследоваться. А тот упрямился.
И доупрямился до палаты.
Нет, палата‑то хороша, на третьем, белом, этажу, предназначенном исключительно для пациентов особого статусу или особого же достатка, способным оплатить и оную палату, больше на гостиничный нумер похожую, и сиделку круглосуточную, и выводок медикусов. Последние, в отличие от того, оставшегося в управлении — квалификация его была признана недостаточною — были милы, ажно чересчур. Они улыбались, сыпали терминами, клялись, что еще немного, и будет Евстафий Елисеевич здоров… но вот доверия к этим клятвам не возникало.
И маялся познаньский воевода.
Лежал, как было велено, глядел в окошко, выходившее на больничный двор, считал, что грачей, которых тут было особенно много, и главное, жирных, по — профессорски важных, что пациентов… те гуляли серыми стайками под надзором сиделок в форменных черных платьях.
От этакой благостной картины к горлу подкатывал ком.
Когда еще выйти позволят?
И ладно бы выйти… Евстафий Елисеевич был уж согласен и в палате работать, так нет, заместителя выставили, бумаги отобрали, а после еще нотацию читали, будто бы дитяти неразумному. Дескать, не бережет себя Евстафий Елисеевич, ему ведь покой душевный прописан… можно подумать, что, лежа, он успокоится.