И все ж жаль…
— Убил тот же? — тихо поинтересовался Евстафий Елисеевич, которого сия история волновала исключительно в одном разрезе.
— А то… думаю, тот же… отчет к вечеру напишу…
Познаньский воевода кивнул и вздохнул, отмахнулся от особо жирной наглой мухи, которая вилась над лысиною, да тихо произнес:
— Когда ж это все закончится…
Скоро.
Она не любит долго ждать.
Но Аврелий Яковлевич, вернувши куколку на место, промолчал. Он вышел из избушки и рванул платок, который поутру завязывал тщательно, новомодным узким узлом.
Дышать стало легче.
Он и дышал, городским терпким духом, в котором мешались, что ароматы зацветающих лип, что сладковатые дымы местной пекарни, теплота камня и железа…
— Дяденька, дяденька, — дернули за рукав, сбивая с некой, несомненно, важной мысли.
Аврелий Яковлевич обернулся к мальчишке.
Обыкновенный. Из небогатых, однако же не совсем и оборванец. Щуплый. Долговязый. С хитроватыми глазами да ломаным носом. Из местных, слободских, наверняка. И нос сломал в уличной драке, что вспыхивают штоденно.
— Дяденька, а вы ведьмаком будете? — поинтересовался мальчишка.
— Я буду.
Аврелий Яковлевич оценил и драные ботинки его, подвязанные к ноге веревочками, чтоб не спадали. Наверняка, в носки паренек напихал газет иль ветоши. Штаны пузырились, а клетчатый пиджак с латкой на груди был столь велик, что полы его свисали ниже колен.
— А точно ведьмак?
— Тебя проклясть?
Паренек скрутил кукиш.
— Не, дяденька. Не проклясть. С вас два медня.
— Это за что?
— А она сказала, что дадитя…
Аврелий Яковлевич кинул сребень, который паренек подхватил на лету, куснул и торопливо сунул за щеку. Так оно верней.
— Спасибо, дяденька. Вот. Вам передать велено.
Он сунул букетик потрепанных маргариток, взглядом мазнул куда‑то влево — Аврелий Яковлевич тоже глянул, но ничегошеньки не заприметил — и зашептал:
— А ежели вам в охотку дознаться, кто старуху заприбивши, то сыщите Васятку кривоглазого… он тою ночью туточки был.
Мальчишка отпрянул, попытался, однако Аврелий Яковлевич был быстрей.
— Цветы откуда.
— Дамочка дала.
— Какая?
— Красивая, страсть, — паренек обвис и захныкал: — Дядечка ведьмак, отпуститя… вот вам крест, ничегошеньки не ведаю…
— Опиши.
— Не ученый я писать… мамка померла, папка пьеть… сестрички малые на руках… плачут, хлебушка просют…
— Не лги, — Аврелий Яковлевич сунул маргаритки в карман и отвесил пареньку затрещину. — Живы у тебя и отец, и мать. А сестер и вовсе нет. Брат старший.
Парень насупился.
— Рассказывай.
— Так а чего сказывать? Сижу я, значится… с ящиком своим спозаранку так и вышел, а Микифка, который сапожник, нажрался. Скот скотом. И начал орать, что, я, де, своею рожею клиента пугаю. Я‑то не пугаю. Я‑то сапоги чищу! И любые так отчистить могу, что солнышко в них, як в луже будеть… ну я и пошел, с Микифкой‑то чего лаяться? Он же ж здоровый, падлюка. Такой дасть разок, так весь дух и вышибеть. Присел у ворот, а люди ходют — ходют, спешают все. И никому‑то сапогов чистить не надобно. Обидно.
От обиды и жизненной несправедливости он и носом шмыгнул прежалостливо. Но Аврелий Яковлевич, будучи человеком не столько черствым, сколько имевшим немалый опыт общения с дворовым пацаньем, не расчувствовался.
И вновь тряхнул.
— А вы, дядечка ведьмак, и вправду зачаровать любого — любого способный? А дайте мне амулету, чтоб из Микифки жабу сотворить? Ото потеха будет!
— Я из тебя сейчас жабу сотворю.
— А у вас на то ордеру нету. Без ордеру людей в жабов превращать неможно!
— Экий ты у нас правосознательный, — восхитился Аврелий Яковлевич. — А сам‑то что?
— Так Микифка — он же ж не человек. Гном. А папка кажеть, что от гномов все беды. Понаехали тут…
Вторая затрещина, отвешенная вразумления ради, вернула паренька к исходной теме.
— Сижу… горюю… а тут панночка одна подплывает… из чистеньких, небось, благороженная…
— Благородная.
— Агась, я так и кажу! У нее на роже написано, что из этих, которые там живуть… и говорит, мол, хочешь деньгу заработать? А я что? Кто ж не хочет? Я ведь не запросто так… я учиться пойду в университету. И законы все выучу.