— Постараюсь.
Почему‑то после этого разговора на душе стало легко — легко… плюшевое сердце? Евдокия прижала ладонь к груди. Не плюшевое — живое еще, и знать, поэтому болело, беспокоилось. А ныне стучит быстро — быстро, тревожно.
— Лихо…
— Я с ним сам поговорю… — Себастьян развернулся было, но Евдокия его остановила.
— Стой. Погоди. То убийство… быть может, нам стоит пока уехать?
Он задумался, но покачал головой:
— Поздно. Теперь если исчезнет, то скажут — сбежал. А что есть побег, как не признание вины? Нет, Евдокиюшка, надо искать настоящего убийцу.
— И ты…
— Найду, только сначала выясню, где мой дорогой братец по ночам пропадает. Но идем… и не приезжай больше сюда. Не надо оно, увидишь, сами к тебе придут. А в своем доме — ты хозяйка.
…ее дом.
…славный старый дом на Чистяковой улочке, купленный у вдовицы… от нее в доме остался запах мурмеладу, который вдовица варила из крупных красных яблок, щедро сдабривая корицей. И разливая по склянкам, аккуратно подписывала каждую. В подвале выстроились целые ряды склянок.
А на чердаке — короба с кружевными салфетками.
Окна дома выходили на Старую площадь, в народе именуемую Кутузкиной, не из‑за тюрьмы, но из‑за памятника графу Кутузкину… он стоял, окруженный старыми тополями, покрытый благородною патиной, и печально гляделся в мутные воды фонтана…
О доме стоило вспомнить.
И Евдокия улыбнулась, что воспоминаниям, что собственным мыслям. Она ведь была счастлива… и будет… конечно, будет, ведь счастье — стоит того, чтобы за него повоевать.
Войны же Евдокия не боится.
У нее вот револьвер есть.
— Погоди, — она не позволила Себастьяну уйти. — Богуслава… с ней что‑то неладно.
Помрачнел.
— Я не могу сказать, что именно, но… рядом с нею плохо. И мигрень начинается… и ее слушают… я не уверена, что это чародейство… и быть может, злословлю, но она говорила о приюте, и…
Евдокия замолчала, не умея объяснить собственное смутное беспокойство.
— Приют проверяли трижды, — вынужден был признать Себастьян. — Ничего. Там все чисто и благостно, как на свежем погосте… то есть, никаких правонарушений. Есть девицы. Есть наставницы. Сидят, крестиком скатерочки вышивают, рубахи сиротам чинят, молятся хором…
— А те, которые… уехали?
Себастьян развел руками:
— Проверяли по спискам… отсюда уехали, а там, куда уезжали, то и прибыли… Евдокия, я ж тоже не дурак, мыслю. И не нравится мне ни она, ни приют ее. Но повода, такого, чтоб настоящий, закрыть это богоугодное заведение, я не имею. Я беседовал с девицами… сам, по своей инициативе, так сказать… все в голос ее славят. Этак, впору и поверить, что на нее и вправду милость Богов снизошла.
— Но ты не веришь?
— Как и ты?
— Так заметно?
— Теперь — да… и пускай будет. Тебе не обязательно дружить с Богуславой. Более того, скажу так, этаких друзей поболее, нежели врагов, опасаться надобно. В лицо будут улыбаться, в спину нож воткнут, а после скажут, что так оно и было…
Об этих словах Себастьяна Евдокия вспомнит позже, когда столкнется с Богуславой в холле старого особняка. Та будет одна, без свиты из княжон Вевельских, но и одиночество ей пойдет к лицу. Евдокия поразиться тому, сколь чудесно вписывается Богуслава Вевельская в интерьеры старого дома. И песцовый палантин на плечах ее будет донельзя походить на княжескую мантию, а диадема в рыжих волосах почти неотличима от венца…
И князья с родовых портретов будут взирать на Богуславу весьма благосклонно.
— Вижу, прогулка удалась, — скажет она низким голосом, в котором Евдокии послышится рычание.
Эхо.
Всего‑то эхо, рожденное пустотой.
В старом особняке ныне множество пустот, и звуков он рождает тоже немало.
— Вы так стремительно исчезли… — Богуслава коснется губ сложенным веером. — И так долго отсутствовали… мы, признаться, даже начали беспокоиться.
— Не следовало.
Богуслава не услышала.
Она улыбалась собственным мыслям, в которые Евдокия не отказалась бы заглянуть, хотя и подозревала, что ничего‑то для себя лестного в них не увидит.
— Позвольте дать вам совет, — Богуслава почти позволила ей дойти до лестницы. — Будьте осторожны… женщина вашего положения должна иметь безупречную репутацию…
Евдокия оперлась на перила, широкие и гладкие, украшенные традиционными завитушками и бронзовыми пластинами, которые, правда, нуждались в чистке.
Промолчать?
Не сейчас.
— На что вы намекаете?
— Я не имею привычки намекать, — Богуслава провела пальчикам по палантину, оставляя на белом мехе белый след. — Я говорю прямо. Ночная прогулка в компании мужчины… столь сомнительных моральных качеств… если об этом происшествии узнают, то дадут ему весьма однозначную трактовку… а добавить, что вернулись вы в платье измятом… грязном… и прическа в некотором беспорядке…
Евдокия коснулась было волос, но тут же одернула себя: хватит.
В беспорядке? Пускай.
Платье измято? Есть немного… и на подоле влажные пятна, поскольку вел Себастьян окольными тропами, по нестриженным лужайкам, а то и вовсе прямиком через кусты…
— Узнают? — переспросила Евдокия, прижимая локтем ридикюль, сквозь тонкие стенки которого явственно ощущалась холодная сталь револьвера.
А ведь смешно… в гости к родственникам да при оружии… матушка бы не одобрила.
Или наоборот?
Наверное, сказала бы, что, значит, родственники такие… а Евдокия дура, ежели старалась в дружбу играть.
— И откуда, простите, узнают?
— Мало ли, — Богуслава ответила безмятежной улыбкой. — Слуги расскажут…
— Или вы…
— Намекаете, что я…
— Говорю прямо, раз вы уж намеки не любите, — Евдокия усмехнулась. — Я вам не по вкусу, верно?
Богуслава повела плечиком, и меховой палантин соскользнул, обнажая его, острое, мраморно — белое.
— Вы сами желали выйти замуж за Лихо…
— Отнюдь, Дусенька. Я желала выйти замуж за князя, а кто уж этим князем будет — дело третье… или четвертое… не важно. Но в остальном… да, вы мне глубоко не симпатичны. Видите ли, я испытываю глубокую антипатию к женщинам, вам подобным…
— Это каким же?
— Наглым. Бесцеремонным. Полагающим, будто бы деньги дают им какие‑то права… делают равными…
Она поправила съехавший палантин.
— Вы и подобные вам рветесь к власти, пытаетесь зацепиться на вершине, не замечая, до чего смешны…
— Лучше смеяться, чем плакать, — пробормотала Евдокия, но не была услышана.
— Ты купила себе мужа… и платье купила… и драгоценностями можешь обвеситься с головы до ног. Но правда в том, что никакие драгоценности не исправят тебя. Ты как была купчихой, так ею и осталась. Твое место — в лавке, среди унитазов. И потому, дорогая Дусенька, я даже не могу винить твоего мужа за то, что он завел себе любовницу.
Прав был Себастьян.
Нож.
Слово тоже может быть ножом, и путь не в спину, в лицо, но в самое сердце.
— Ложь, — Евдокия заставила себя выдержать взгляд Богуславы, и колдовкина зелень ее глаз в кои‑то веки показалась отвратительной.
Болотной.
Богуслава хотела сказать что‑то еще, но губы дрогнули.
Сложились в улыбку.
И захотелось стереть ее, вцепиться ногтями в лицо, разукрасить его царапинами, выдрать клочья рыжих волос, и катать по полу с визгом, с руганью…
…не по — княжески.
Зато действенно…
— Что ж, — Евдокия поднялась на ступеньку. — Я рада, что мы, наконец, все выяснили.
Богуслава ответила величественным кивком. Верно, слова, каковые можно было бы потратить на никчемную купчиху, у нее закончились.
И к лучшему оно.
Глава 5. Где случается разное, но явно недоброго толку
Отец Себастьяну не обрадовался. Тадеуш Вевельский на приветствие ответил взмахом руки, и, отломив столбик пепла с сигары, вяло произнес:
— Мог бы и предупредить о своем визите…
— Ну что ты, батюшка, и узнать, что ты или болен, или в отъезде? — Себастьян вдохнул горький дым. В курительной комнате ничего‑то не изменилось.