— Когда?
— Вчера убил… Лихо, будь так добр, успокой меня… где ты провел вчерашнюю ночь?
— В клабе…
— И видели тебя…
— Видели.
— Вот умница моя, — Себастьян погладил брата по мокрой голове. — Только с каких это пор ты стал по клабам ночевать…
Лихослав поморщился: эта тема была ему неприятна, однако же Бес не отцепится, пока не докопается до правды. Или почти до правды.
— Отец вновь проигрался… расписки давал…
— Много?
— Полторы тысячи злотней…
Себастьян присвистнул.
— Он неисправим… и ты поперся расписки выкупать?
— Вроде того… — Лихо вдруг понял, что замерз. Странно, ночь‑то теплая, летняя, а он дрожит мелкою дрожью, и зуб на зуб не попадает.
От этого холода так просто не избавится.
Кровь поможет.
Горячая, человеческая…
Себастьянова… он рядом, и сердце его громко стучит.
Лихо слышит.
Лихо видит… и горло белое с острым кадыком… и натянутые до предела жилы… рвани такую, и рот наполнится горячею солоноватой кровью.
Лихо ведь помнит вкус ее… и холод уйдет, надолго уйдет…
— Отойди, — попросил Лихослав сквозь стиснутые зубы. — Пожалуйста…
Себастьян отступил.
На шаг.
И еще на один. И лучше бы ему вовсе убраться… в дом… правильно, в дом — оно надежней. Лихо не станет убивать своего брата.
Никого убивать не станет.
— Отец… проигрался… барону Бржимеку… знаешь его?
Себастьян кивнул.
Надо думать не о нем, но о бароне… Витовт Бржимек… на гербе — вепрь с оливковой ветвью. На вепря барон и похож. Коренастый. Короткошеий. И с лицом квадратным, со щеками темными.
Он бреется трижды в день, но щетина все одно растет быстро.
Говорят, что некогда все семейство прокляли… щетина — это такая мелочь… у барона крохотные глаза, сидящие близко к переносице.
Красные.
И оттого кажется, будто Бржимек вечно пребывает в раздражении.
— Проигрался… и не нашел ничего лучше, как заявить, что игра была нечестной… он выпивши был.
Себастьян тяжко вздохнул и сел рядом.
Земля же мокрая… и грязная… и он все равно изгваздал белый свой костюм, когда Лихо выводил. И теперь братец, локоток отставивши, с видом в высшей степени задумчивым, ковыряет кровавое пятно.
— Лихо… вот за что нам такое наказание?
Лихо пожал плечами.
Холод уходил. И не понадобилась кровь, чтобы согреться, хватило и тепла, того самого, человеческого, которое ощущалось сквозь ткань пиджака. А Бес пиджак стащил.
— На вот… а то еще околеешь… и где это Яцека носит?
Лихослав не знал.
От пиджака пахло анисовыми карамельками и еще, кажется, касторовым маслом.
— А ты рассказывай, чего замолчал…
— Так… повздорили они с Бржимеком… и тот грозился, что по распискам этим через суд долги стребует, только не сейчас, а попозже… когда их побольше наберется… ты же отца знаешь… он решил, что раз есть деньги, то можно и жить по старому порядку…
— И ты всю ночь с бароном…
— Он поначалу со мной и говорить не хотел. Пришлось пить…
— Много?
Лихо кивнул и поморщился: пить он не любил.
Опасался.
— И где пили?
— Да в клабе и пили…
— Значит, помимо Бржимека найдутся люди, которые подтвердят, что ты там был… очень хорошо…
Себастьян почесал подбородок.
— А жене почему соврал?
— Да как‑то… — Лихо покосился на луну, которая так и висела, точно к небу приклеенная.
Слушала.
Подслушивала.
— Стыдно было, что он такой… она ж еще тогда старые долговые расписки повыкупила… а он снова…
— Дурень.
— Кто?
— Оба, Лишек, оба… он, видать, от природы. А ты — от избытку совести… — Себастьян повернулся и постучал пальцами по лбу Лихослава. — Вот скажи, мой любезный братец, чего должна была подумать твоя женушка, когда ты ночевать домой не явился…
— Я сказал, что…
— В поместье отправляешься… ну да, на ночь глядя отправился, а утречком рано вернулся. Чего ездил? Не понять… и учти, она ж не дура. Она понимает, что ты врешь. Вот только не понимает, в чем врешь. И значит, придумает себе то, что за правду примет. А главное, что потом ты ее не переубедишь…
Шаги Яцека Лихо издалека услышал. Быстрые. Торопливые даже. Яцек спешил и порой сбивался на бег, но тотчас вспоминал, что человеку его возраста и положения подобало и спешить, приличия соблюдая.
— Братец, — Себастьян поднялся первым и руку подал. — Тебя только за смертью и посылать…
— Там это…
Яцек выглядел растерянным.
И встрепанным.
— Там…
Себастьян забрал сверток, в котором обнаружилась собственная Яцекова рубашка, которая Лихославу была безбожно мала, некий широкий и мешковатый пиджак с крупными перламутровыми пуговицами, а еще зачем‑то кальсоны с начесом.
— Яцек, Яцек… — Себастьян поднял кальсоны двумя пальцами. — Старания в тебе много, а вот ума пока не хватает… но ничего, это дело наживное… так чего там?
— Отец велел панну Евдокию из дому выставить и назад не пускать…
— Что?
В глазах потемнело.
Лихослав раньше не понимал, как это, чтобы потемнело… оказалось — просто. Пелена на глаза, темная, за которой ничего‑то не видно.
Собственный пульс в ушах гремит.
А в голове — одно желание — вцепиться в глотку…
— Спокойно, Лишек… на вот, пиджачок примерь… — Бес сунул упомянутый пиджак в руки. — И угомонись… отомстить мы всегда успеем. В конце концов, Яцек мог недослышать… или сказать не так.
— Я так сказал! — возмутился Яцек, обиженный до глубины души. — Панна Евдокия обозвала панну Богуславу колдовкой… а та Евдокию — купчихой и… и нехорошей женщиной… и потом оказалось, что у панны Евдокии с собою револьвер имеется. И значит, она Богуславе грозилась, что без суда ее пристрелит серебряною пулей… а потом голову отрежет и чесноку в рот натолкает. Рубленого.
— Сам слышал?
Яцек покачал головой.
— Бержана сказала…
— Бержана тебе еще не то скажет…
— Панна Богуслава от волнения в обморок упала… а панна Евдокия стреляла и люстру попортила…
— Стреляла, значит…
— Я пришел, когда отец кричал на нее… и я решил, что лучше бы ей там не оставаться.
— Это правильно.
— А она уезжать одна не желает… и велел экипаж заложить…
— Очень интересно.
— Так не пешком же…
— Я его…
— Лишек, сейчас ты пойдешь к жене и выяснишь, чего случилось… заодно и поговорите по душам. А я… я с батюшкой нашим побеседую. Есть у меня одна интересная мыслишка…
Глава 6. В которой речь идет о новых неожиданных знакомствах и о вреде поздних прогулок
Аврелий Яковлевич здание Королевского театру покинул в числе последних зрителей. Вот не любил он толпы, сутолоки, которая случалось сразу по окончании спектакля, а потому предпочитал выждать, когда обезлюдеет мраморное фойе.
Была в этом своя романтика.
И опустевшая сцена гляделась брошенной. Медленно угасали газовые рожки, и на зрительный зал опускалась тень. Порой Аврелий Яковлевич видел ее огромною птицей с серыми пропыленными крыльями. Она свивала гнездо под самым куполом, средь поблекших нимф и печальных кентавров, чьи лики были почти неразличимы по‑за ярким светом новомодное эдиссоновское люстры.
Птица боялась шума.
И сторонилась людей. Она взирала на них сверху вниз, с любопытством и недоумением, весьма Аврелию Яковлевичу понятным.
Нет, он отдавал себе отчет, что никаких таких теней, во всяком случае тех, которые бы проходили по полицейскому аль ведьмачьему ведомству, в театре не обреталось, однако же именно здесь не мог отказать себе в удовольствии представить, будто бы…
…не сегодня.
Сегодняшняя опера не принесла и малой толики обычного удовольствия.
Тревожно.
И тревога не отпускала ни на мгновенье.
И оттого рисованными казались лица актрисок, а в голосе несравненной панны Ягумовской слышалось дребезжание… и страсти‑то, страсти наигранные… ненастоящие страсти…