…и если бы прокляты были, сразу стало бы плохо… или нет?
…отсроченное проклятье…
…или не проклятье, но заклятье на помутившийся разум…
…Евдокия слышала…
Она допила молоко, и забралась в постель, на душноватую, но такую уютную перину, накрылась пуховым одеялом… Лихо вернется… скоро совсем вернется… а она, Евдокия, поспит… или нет, не будет спать, но лишь полежит с закрытыми глазами.
Недолго.
Всего секунду… или две… и сон был ярким, с липовым ароматом, с гудением ветра в ветвях вековых деревьев, с небом, расшитым серебряной нитью, а оттого неправдоподобно ярким. И глядеть на такое было больно, потому Евдокия глядела под ноги.
На поля первоцветов.
Одуванчики золотыми монетами по траве рассыпаны… и желтые яркие пятна куриной слепоты…
— Осторожней, — сказал кто‑то, стоявший за спиной, — не трогай эти цветы, если хочешь видеть.
— Что видеть?
Ветер крепчал, еще немного, и повалит деревья, или же подхватит Евдокию, будто бы она пушинка, понесет за тридевять земель да во дворец к королевичу, чтоб как в сказке. От этакой фантазии самой смешно стало: на кой Евдокии королевич, когда у нее Лихо имеется?
— Не забывай об этом, — велел тот же голос, и Евдокия обернулась.
Никого?
— Не забывай…
— Не забуду, — пообещала она, разжимая кулак, и ветер подхватил глянцевые лепестки курослепа, поднял, закружил в вихре — танце… когда она сорвать успела‑то?
Шпильки жгли ладонь.
А с виду обыкновенные, тоненькие, легонькие. С синими головками из аквамарина, да только в лунном свете камень глядится почти черным.
Но ведь жгут.
И острые… тянет потрогать, да только Лихо знает, сколь опасно поддаваться таким вот желаниям. И шпильки ссыпает на стол.
Наклоняется.
Вдыхает запах…
Металл. И волос… Евдокиины волосы пахнут по — особенному, жасмином и еще сухими осенними листьями. Медом — самую малость. Молоком. Хлебом.
Нет, не то ему…
…запахи сползали один за другим.
Снова металл.
И на сей раз тяжелая вонь, каковая бывает на скотобойнях. От этого смрада губа подымается, а в горле клокочет ярость. Но Лихо справляется, и с нею, и с собой…
…шпильки из шкатулки.
…шкатулка на столике резном, том, который матушка в подарок прислала…
…столик Евдокии нравился. На нем чудесно помещались и шкатулка вот эта, и зеркальце круглое на подставке, и склянки — скляночки, множество склянок — скляночек… но в ту комнату чужие не заглядывают. И значит, из своих кто‑то.
Лихо открыл глаза и отстранился.
— Панна Евдокия спят ужо, — сказала горничная и зевнула. Сонная девица. Даже днем сонная, дебеловатая… сестры прислали с рекомендациями, а Лихо и принял… тогда‑то казалось, что помочь хотят.
Наивный.
Родня…
— Иди сюда, — велел он. — Садись.
Села.
Широкоплеча, по — мужски. Круглолица. Некрасива, пожалуй, но это не недостаток для горничной. Что Евдокия о ней говорила?
Ничего, пожалуй. Не жаловалась, но…
— Ты взяла шпильки?
Молчит. Смотрит коровьим безропотным взором.
— Как тебя зовут?
— Геля…
— Послушай, Геля… скажи, пожалуйста, ты брала шпильки?
— Брала. Как есть, барин. Брала.
— Когда?
— Сення. Аккурат как барыню наряжала, так и брала… она ишшо сама велела, возьми, мол, Геля те самые шпилечки, которые синенькие… а так бы я…
Издевается?
Или на самом деле настолько глупа?
Сидит, выпялилась, и не моргает даже. Глаза темные. Ресницы светлые, длинные… и выражение лица такое, что поневоле глаза отвести охота.
— Геля, — Лихо наклонился, вдохнул запах девки.
Сено. И молоко.
И еще пыль… тело распаренное, сонное… моется она нечасто, верно, полагая сие делом дурным, а волосы пивом полощет, оттого и прицепился к ней особый дух, который бывает у пива и свежего хлеба, чуть кисловатый, но приятный.
— Послушай, Геля… я не хочу привлекать к этому делу полицию. Но если ты станешь упрямиться, то позову.
— Навошта?
— Потому как кто‑то взял вот эти шпильки, — Лихо коснулся их когтем. — И отнес к колдовке, а та навела порчу. И моей жене теперь дурно… она и умереть может…
— Неа, не помре, — с уверенностью заявила Геля. — Бабка казала, это с ее болезня выходит.
— Какая болезнь?
— Так вестимо какая, — Геля шмыгнула носом. — Женская. Когда болезня выходит, то оно завсегда тяжко. Я в тым годе как слегла с лихоманкою, так тая все косточки крутила. Я уж думала, конец настанеть. Ан нет, болезня вышла, и усе.
Лихо заставил себя сидеть спокойно.
Улыбаться.
Правда, улыбка вышла не такой, потому как Геля отшатнулась и перекрестилась даже.
— Богами всеми клянуся! — залопотала она. — Не мыслила я дурного! Подмогчи хотела! Барыня вон скока замужем, а деток нету и нету… она‑то гордая, молчит… мне маменька ишшо казала, что городския все занадто гордыя. А от гордости одни беды…
— И от глупости.
Геля не услышала, а быть может, и не поняла.
— Я‑то сразу смекнула, что у нее болезня во внутрях живет. И надобно болезню тую прогнать. Тогда и ребеночек будет.
— Моя жена…
— Несчастливая, барин. Вы хоть меня прямо туточки покусайтя, не боюся я правду говорить. Баба без ребятеночка счастливою быть не могет. А что молчала, так, небось, боялася, что сошлете ее…
— Куда?
— В монастырь. У благородных же ж так водится, коль женка не по нраву, то в монастырю ее… и про то все говорят…
…этим «всем» Лихо сумеет языки укоротить. Только сначала с одной дурой разберется.
— А мне хозяйку жалко, аж прям до слез! А туточки одна бабка есть, которая женские все болезни на раз выводит…
…подсунули.
…сначала девку безмозглую… навряд ли сестрицы по злому умыслу действовали, скорее уж шутка дурная, дать негодную прислугу, будто бы любезность оказав.
Будет им и ответная любезность.
Хватит. Наигрался Лихослав в родственную любовь.
— …и я, значится, к ней… а она мне и велела, чтоб вещь какую принесла, которую барыня носит часто… и чашку, с которое она пила… и недорого взяла‑то! Всего‑то три сребня! Мне для барыни не жалко…
— Писать умеешь? — перебил Лихослав.
— Ученая я, — важно кивнула Геля.
— Ученая, только недоученная. Садись. И пиши.
— Чего писать?
— Всего. Тьфу, все пиши. Кто говорил про эту бабку, где она живет, как выглядит, что ты ей носила, что она с этим делала… пиши все, что помнишь, Геля.
— Так то долго выйдет, — Гелины бровки сдвинулись над переносицей.
— А я не спешу, — Лихо оскалился. — Так что пиши, Геля… пиши…
Евдокия спала, и сон ее был спокоен.
Лихослав присел на кровать, отбросил со лба влажную прядку… глупость какая… монастырь… и прав Себастьян, что надобно поговорить…
Геля писала, медленно, старательно выводя каждую букву, и эта старательность, и сама она, сгорбившаяся над листом бумаги, несказанно злили Лихослава.
Русая коса.
Серая лента.
Серое платье, измятое, в пятнах… личная горничная? Эту девку дальше кухни выпускать нельзя. Сидит, горбится, мнет перо, и по бумаге расползаются чернильные кляксы, которые Геля, вздыхая и причитая, пытается платочком затереть.
А платочек беленький… чей?
И спрашивать не стоит.
— Вот, — с тяжким вздохом сказала Геля. — Усе. Написала. Як яно было, так и написала… только ж вы, барин, зазря злуетеся. Бабка‑то справная. Мне ее ре — ко — мы — до — ва‑ли.
Сложное слово Геля произнесла по слогам.
— Она так сразу и сказала, что, мол, болезня будет барыню крутить, а после и выйдет вся. И станет хорошо…
— Геля, — Лихо сгреб листы.
— Че?
— Ступай…
— Куды?
— К себе. И больше не показывайся мне на глаза.
Выставить бы ее… но нельзя.
Свидетель. А свидетелей лучше держать под присмотром… ничего, потом, позже Лихо разберется и с Гелей, и с прочею прислугой… и с сестрицами…
Р — родственнички, чтоб их.
— Я скоро вернусь, — Лихо сказал это шепотом, зная, что не будет услышан. — Обязательно… но нельзя упустить момент. Бес прав… и поможет… а ты спи, ладно?