— А за что тебя уважать?!
— Я вашего сына в люди вывела! — Брунгильда Марковна дернула козла на себя, но отпускать сей символ вящей гениальности сына Гражина Бернатовна не собиралась. Евдокия пятилась, Аполлон пятился с нею, он пригнулся, сделавшись меньше, тусклей. И даже рубаха его сделалась не такой яркой.
— Ты вывела?! Да он же ж гений!
— И что? В Познаньске каждый третий гений, а в люди выходят единицы…
— …соблазнила невинного мальчика…
— …и если бы не мои связи, никто бы…
— …развратила… диету не блюдет…
— …сами эту диету блюдите!
Дверь на склад подалась легко, отворилась беззвучно, и Евдокия выдохнула с немалым облегчением. Аполлон, просочившись следом за ней, лишь обессиленно рукой махнул.
— И часто так?
Из‑за двери доносились раздраженные голоса.
— Да каждый день, — он почесал живот, который за прошедший год вырос, приятно округлившись, отчего вид Аполлон приобрел несколько беременный. — Любят меня, страсть… заботятся…
Он поскреб щеку и добавил:
— Громко заботятся…
— Устаешь?
— А то… мне, за между прочим, медикус покой прописал. И еще настойку для нервов… только она горькая, я ее пить не можу. И маменька говорит, что от медикусов вред один… народ, он лучше знает.
— Что знает?
Аполлон нахмурился, но тут же ответил:
— Все знает!
— Народ… да, народ — наверное, — унитаз оказался на редкость удобным, пусть и исполненным в ярко — розовом колере, который пользовался немалым спросом.
— Поля должен уважать жену!
— А любить — маму!
Тонкая дверь не защищала от громких голосов, и Евдокия лишь надеялась, что нехитрое их убежище обнаружат не сразу.
— И этот козел, если хотите знать, моих рук дело!
— Конечно! От тебя только козла и следует ждать…
— Наверное, зазря я сбег, — Аполлон испустил тяжкий вздох и понурился. — Брунечка речь написала… красивую… всю ночь учил. Хочешь послушать?
— Нет, — искренне ответила Евдокия.
— Там про словесность нашую… про литературу, которая ноне в кризисе пребывает… — он оседлал другой унитаз, вида весьма зловещего: черный и с серебряными рунами на крышке, о коих имелся соответствующий сертификат, что руны сии — пользительные весьма, облегчающие работу кишечника и тем самым привносящие в организм гармонию. — И про это… как его… поиск альтернативных форм, как единственный действенный путь возрождения.
Аполлон произнес это, ковыряя ноготочком серебряную руну.
— Брунечка умеет красиво писать…
— А ты?
— А у меня, Дуся, кризис… — новый вздох был тяжелей предыдущего. Аполлон сгорбился и руки в подмышки сунул. — Я, Дуся, если хочешь знать, себя исчерпал… вот третий день сижу… думаю…
И снова вздох.
— Думаю и думаю… а оно не идет.
— Рифмы нету?
Евдокия прислушалась: за дверью царила подозрительная тишина.
— И рифмы нету… и ничего нету, — толстый Аполлонов палец, описав полукруг по крышке унитаза, замер. А затем уперся в толстый же Аполлонов лоб. — Мысля не идет. Понимаешь?
— Куда не идет?
— Никуда… вот давече маменька напекла пирожков со щавелем. Я их страсть до чего люблю, а еще щавель пользительный, он живот прочищает… у меня три дня бурлило…
— От кризиса? — сердобольно поинтересовалась Евдокия.
— Не… от молока кислого. Кухарка казала, что попортилося оно, но страсть до чего пить хотелось. Вот я и выпил жбанок. А после понял, и вправду попортилося… пронесло меня… и бурлило ишшо.
Он осторожно погладил округлый животик.
— Вот маменька и напекла пирожков, чтоб, значит, я хоть крошечку съел… принесла на блюде фарфоровом… и квасу свежего. А я смотрю. Лежат пирожки. Румяненькие. С корочкой. Жаром исходят. Жбанок запотевший. Кваском пахнеть… а мне не хочется. Вот совсем не хочется!
— Может, переел просто?
— Нет, Дуся… это кризис… мне медикус сказывал… сначала оно всегда так… то пирожков не хочется, квасу… а после раз и ты в бездне депрессии.
Новое слово Аполлон произнес медленно, с немалым вкусом.
— Брунечка пахлавы медовой принесла и орешков засахаренных… матушка колбас наделала с чесночком… а я вот, веришь, Дуся, ем… скрозь силу ем. И ничего не хочу… тоска душу гложет!
— Ужас какой, — Евдокия поднялась и на цыпочках подошла к двери. Затянувшаяся тишина ее несколько настораживала.
— А то… я вот и в кровать лег… сготовился, значит.
— К чему?
— К кончине, Дуся… к кончине, — Аполлон тяжко поднялся, но вновь сел. — Гениям суждено оставлять мир молодыми…
— Так то гениям, — пробормотала Евдокия.
— Что?
— Ничего, Поля, я слушаю тебя внимательно.
И ободренный Аполлон продолжил.
— Лежу в кровати… гляжу в потолок… сочиняю Реквиему…
— Чего?
— Реквиему. Поэму, значится, чтоб потомки меня помнили… надобно мощно. Так, чтоб каждое слово разило…
— …главное, чтоб в конец не заразило…
— Чего?
— Ничего, Полюшка, ничего… это я проникаюсь… — Евдокия дверь приоткрыла и в щелочку выглянула.
— А слова‑то не идут…
— Может, тебе рано еще?
— Думаешь?
— Думаю… — на первый взгляд в зале было пусто, лишь стальной козел со слегка погнутыми рогами взирал на Евдокию, и виделся в очах его немой укор.
— Так я и другого писать хотел, — Аполлон поерзал по унитазу. — Слушай, а удобно… у Брунечки в туалете узенький стоит… как присесть… а тут…
Он похлопал по крышке и, поднявшись, крышку откинул.
— И во внутрях черный… концептуально.
Евдокия толкнула дверь.
— Белый вот — это пошло… белый унитаз у всякого есть, — Аполлон присел и задумался. — Слушай… а ведь проходит…точно проходит…
Он откинулся на бачок и руки скрестил на груди.
— Страдав от боли, я ревел, стальной козел в глаза мои глядел. Он знал, что близок мой конец. И жизни настает… — Аполлон задумался, наверняка подбирая альтернативную рифму, поелику та, что пришла на ум самой Евдокии, вряд ли могла претендовать на публикацию. — …венец… жизни настает венец. Как оно?
— Гениально! — тоненько воскликнула Брунгильда Марковна, поднося к подбитому глазу желтый платочек. — Поленька… ты вышел на новый уровень.
Евдокия со вздохом от двери отступила.
— Прячешься? — Гражина Бернатовна ткнула пальцем в грудь. — Недоброе задумала?
Она вошла бочком, высоко подняв юбки, заголив массивные ноги в синих сетчатых чулках. Но поразили Евдокию не чулки, а ярко — красные, весьма неприличного вида, подвязки.
— Задумала… семью разбить хочешь? А и раньше думать надо было! — сказала она, нехорошо усмехнувшись. — Упустила свой шанс. А вот тебе!
Скрутив кукиш, она сунула Евдокии под нос.
От рук Гражины Бернатовны пахло квашеною капустой и копченостями.
— Нет, — поспешила заверить Евдокия. — Я замужем.
Но похоже, что и уверение это, и кольцо обручальное Гражину Бернатовну не убедили. Она хмыкнула и огладила черные усики.
— За спиною мужа шашни крутишь…
— Мама, прекратите говорить ерунду, — вспыхнула Брунгильда Марковна и для надежности вцепилось в Полечкин рукав. — Мы счастливы в браке. Правда, Полечка?
— Д — да, — он торопливо закивал.
А Гражина Бернатовна пошевелила нижнею губой и, окинув Евдокию придирчивым взглядом, поинтересовалась:
— Тогда чем вы тут занималися? — серые глазки ее оценили и растрепанную косу Евдокии, и наряд ее, не самый лучший, и бледность. — Двери закрыли… спряталися… Как есть роману крутят! Смотри, Брунька, уведет она у тебя мужика, я таких‑то знаю!
Она уперла руки в бока, и кружевной воротник угрожающе поднялся.
— Сама‑то тихая, тихая… а бочком — бочком и шасть в постелю супружью…
Брунгильда Марковна побелела, а подбородок ее мелко задрожал.
— Я‑то таких на раз чуяла… как какая прохвостка начнеть муженьку мойму глазки строить, так я ее за косу…
— Мама!