Себастьян охотно подтвердил, сказав при том чистую правду: чай генерал — губернатор предпочитал потреблять из высокого стеклянного стакана, который повсюду возил с собой. Ну, или же, на худой конец, из фарфоровой посуды.
Чай в серебре выглядел преподозрительно.
— Но я право не знаю, чем могу помочь… — панна Эугения держала чашечку двумя пальчиками и при том манерно оттопыривала мизинчик.
— Расскажите о ней.
— Обыкновенная женщина… средний класс, если вы понимаете, о чем я… изо всех сил стремилась казаться богаче, чем есть… но происхождение чувствовалось. Не было в ней… лоска не было.
Панна Эугения пригубила чай и зажмурилась.
— Превосходно… удивительно тонкий вкус… а уж аромат…
Себастьян осторожненько понюхал: от чая отчетливо пахло сеном. И оттенок он имел бледно — желтый, какой бывает, когда кипятком заливают спитую заварку.
— Удивительно, — согласился он. — Никогда подобного не пробовал!
— Это Жоржику по особому заказу… я говорила, да?
— Говорили. Так, значит, Зузанна вам не нравилась?
— Не нравилась? — панна Эугения отставила чашечку. — Ну что вы! Не могу сказать, что она мне не нравилась… или нравилась… я не имею обыкновения испытывать симпатию к прислуге. Или тем, кто вроде прислуги… это некоторые вольнодумцы полагают, что ежели вырядить горничную в дорогое платье, то из нее мигом принцесса выйдет.
— Не выйдет?
Панна Эугения носик сморщила.
— А воспитание как же? Манеры? Вкус утонченный… я сама два года уроки брала.
— Вкуса?
— Естественно. Я ведь должна соответствовать столице…
— У вас получается.
— Вот видите! — воскликнула панна Эугения. — А Зузанна… она была простенькой. Всю жизнь в Познаньске провела, а в результате что?
— Что? — послушно спросил Себастьян и покосился на массивный фикус с вызолоченной листвой.
— Ни — че — го! — панна Эугения произнесла это по слогам. — Совершенно ничего! Обыкновенная женщина, которых в любом городе множество… когда нам порекомендовали сваху, я, признаться, ожидала кого‑то более… более яркого… вдохновенного… она меня совершенно разочаровала…
— Чем?
Фикус был близко, достаточно близко, чтобы поделиться с ним чаем. Себастьян крепко подозревал, что этакая его щедрость не найдет понимания у несчастного фикуса, однако же сам пробовать изысканный напиток он тем более не желал.
Оставалось надеяться, что панна Эугения, увлеченная рассказом, отвернется.
— Категорической неспособностью понять наши желания…
— Это какие же?
— Розочка… вы скоро увидите ее… моя маленькая девочка… мы переехали в Познаньск отчасти для того, чтобы устроить Розочкину судьбу наилучшим образом. В провинции какие женихи? Баронет там… или вовсе купец средней руки… нет, Розочка — достойна самого лучшего! Мы с Жоржиком так считаем.
Панна Эугения, точно чувствуя, что Себастьян задумал недоброе, отворачиваться не спешила, напротив, она устремила на него столь внимательный взгляд, что ненаследный князь испытал некую неловкость. В его жизни, конечно, случалось встречать дам, которые, что называется, раздевали взглядом… а порой и не взглядом, но обыкновенно делали сие под влиянием страсти. В панне Эугении страсти не ощущалось вовсе, скорее уж некая деловитая сосредоточенность, которая и заставляла Себастьяна нервничать. Он старался сидеть смирно, чувствуя себя не то шкапом, не то очередным подносом, присмотренным панной Эугенией для украшения дома. Того и гляди протянет костлявую свою ручку, поскребет ноготочком, дабы убедиться, что не подсовывают ей золоченую медь под видом литья…
— Нам сказали, что Зузанна — лучшая сваха в Познаньске… и что в результате? Мы рассчитывали минимум на графа… но лучше — князя. А она нам все тех же баронетов сватала… да у нас в Клятчине баронетов, что собак бродячих… тьфу.
Сплюнула она изящно, на блюдечко, и после губки отерла платочком.
Себастьян кивнул.
— Еще посмела говорить, будто бы у нас чрезмерные запросы… да мы за Розочкой знаете, что даем?
— Что?
Это был неправильный вопрос, судя по тому, как блеснули глаза панны Эугении. Она подалась вперед, и Себастьян отпрянул настолько, насколько позволила высокая спинка дивана.
— Три дюжины простыней шелковых, качества найвысочайшего. Одна — десять злотней стоила! Подушки, гусиным пухом набитые. Двадцать две… пододеяльники, наволочки, естественно… дюжина перин…
Голос ее звенел и звенел, а Себастьян с тоскою думал, что приданое неведомой ему Розочки и вправду было обильно…
…пожалуй, как и сама Розочка.
Она вплыла в гостиную, прерывав поток матушкиного красноречия, и уже за одно это Себастьян воспылал к ней невероятною симпатией.
— Ах, дорогая… — панна Эугения поднялась навстречу и руки протянула, желая обнять дочь. — Мы тут как раз о твоем приданом говорили… князь Вевельский так внимательно слушал!
Себастьян кивнул.
Слушать он умел, не важно, шла ли речь о шелковых простынях с монограммами, о соленой селедке аль о новом увлечении пана Бжузека, о котором он имел обыкновение повествовать пространно и занудно.
— Это Розочка…
Розочка присела в неловком книксене и юбки кружевные, золоченые, приподняла.
— Бесконечно рад видеть, — Себастьян поспешно поднялся и ручку поцеловал. — Ваша матушка много лестного рассказала о вас…
Розочка зарделась.
И веер раскрыла в неловкой попытке спрятаться.
— Она у нас такая скромница… Розочка, милая, присядь… вы видите? Чистое дитя! Юное! Невинное!
— Мама!
— Мама правду говорит… воспитание отменное. Мы гувернантке десять злотней в месяц платили и еще премию… а потом наняли учителя танцев. И этикету… учителя ныне дорогие. По семь сребней за урок! Но для Розочки ничего не жаль.
— Мама… — прогудела Розочка и веерочек приопустила. Теперь по — над пушистым краем крашеных страусовых перьев виднелись огромные, преисполненные какой‑то неизбывной тоски, Розочкины глаза.
Глаза были огромными, впрочем, как и сама Розочка.
Пудов десять неописуемой красоты.
Волосы темно — морковного колеру щедро были смазаны воском и уложены ровненькими кудельками, в каждый из которых вставили шпилечку с матерчатою розой. И оттого сама Розочкина голова гляделась похожею на клумбу. И без того бледная кожа была присыпана белилами в попытке скрыть явно неблагородные веснушки. Розочкины щеки были пухлы, аки подушки из ея приданого. Вереница Розочкиных подбородков скрывала шею. А грудь ее, подпертая корсетом, который не столько подчеркивал талию, сколько в целом придавал Розочкиному необъятному телу форму, норовила выпрыгнуть из тесноватого декольте. И на оной припудренной груди гордо возлежало золотое ожерелье с каменьями столь крупными, что Себастьян, пусть и не был ювелиром, но разом заподозрил подделку.
— Разве она не прелестна? — всплеснула руками панна Эугения. И Себастьян кивнул: слов, чтобы описать всю прелесть Розочки, у него не нашлось.
— И вот представьте, эта женщина… она заявляет, будто бы Розочке надобно работать над собой!
Розочка вздохнула, и колючее золотое кружево, что топорщилось над декольте, шелохнулась.
— Мама… — теперь в голосе ее звучал упрек.
— Молчи. Мать лучше знает! Розочка так расстроилась… так расстроилась… — панна Эугения подала дочери поднос с пирожными. — Она и теперь переживает.
Розочка величественно качнула головой и отправила пирожное в рот.
Проглотила, не жуя.
И потянулась за следующим.
— Видите, как переживает? Розочка всегда, когда волнуется, ест…
Судя по объемам, Розочкина жизнь была полна волнений и тревог.
— И мы, если хотите знать, вовсе собирались расторгнуть договор… я не сомневаюсь, что Розочка и без помощи этой женщины составит чье‑нибудь счастье. Вот вы, сколь я понимаю, не женаты…
Розочка прекратила жевать и повернулась к Себастьяну. Поворот она совершала всем телом, медленно, и Себастьяну почудилось, что слышит он и натужный скрип корсета, и хруст золотой ткани, готовой вот — вот расползтись по шву.