Выбрать главу

Хочет рассказать Кутеневу об этой своей нелепой ошибке, да не может. Такая хрипота в горле. Да и Кутенев не дает ему говорить. Что-то сам говорит, успокаивает…

— Пыл наступательный, думаю, у фашиста выходит. Слышишь, Федя? Форсируем Двину, погоним его, всту пим в Прибалтику. А там и до Берлина рукой подать! Сюда, сюда подводу, сюда! Лобанов, бери автомат, а ты, ездовой, его доставишь в санбат. Слышишь?

— Своим ходом дойдет. Видишь у меня двое лежат.

— Слезай, тебе говорят.

Ездовой нехотя слез с телеги и помог Кутеневу посадить раненого возле двух офицеров, лежащих без сознания.

— И прошу, и приказываю, доставишь его в медсанбат. Понял?

Вид ездового был невозмутим, мол, раненых без ваших хватает, но, садясь на телегу, увидел спину Федора и ахнул:

— Вот эта рана… Извини, товарищ лейтенант, довезу его. Не сомневайся, довезу.

— Спасибо.

— А вот довезу ли? От такой умирают быстро.

— Ну_ Федя, Федя, терпи!.

Как тронулась телега, стало трясти, и раненый потерял сознание.

… Кто-то шлепает по лицу. Над ним разговаривают: "Смотри, живой… Такой будет жить". Федор, увидел было свет, тут же снова провалился в бездну, мягкую, теплую… Он догоняет эрзац-фрица, хватает его за шиворот, а тот улыбается. "Я не хотел стрелять, я со страха…" "Да?" — почему-то соглашается Федор. "Я тоже не хотел тебя убивать". — "Дай руку, мы вместе в рай пойдем". — "Нет, я домой пойду, ты убитый, иди один", — "Ладно, я пошел". Тут щупленький, так и улыбаясь, в белом халате стал удаляться выше и выше. Федор ему кричит: "Подожди, бери меня с собой". Щупленький не останавливается, он все улыбается и все удаляется… — "Подожди…"

Опять кто-то его шлепает но лицу.

Федор увидел над собой человека в белом. Он не щупленький, лицо широкое, красное, на него смотрит большущими глазами через очки…

— Пришел же в сознание… Вот молодец… Вот герой… Ну все. Теперь спи. Не беспокойся, ты в госпитале. Спи, спи, давай.

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Хорошо ли, плохо ли показана в этой книге судьба еще одного солдата той долгой, страшной войны, которую принято называть Великой Отечественной, судить не нам. А судьбу нашего героя, по сравнению с тем, что было в том самом 1418-дневном побоище, можно считать, помимо прочего, счастливой.

Да, на его теле война оставила рубцы от двенадцати пулевых и осколочных ранений, из которых на девять найдено нами документальное подтверждение. Да, он трижды был сотрясен контузией, до конца дней своих носил на себе следы еще от десятка колотых, рваных ранений, полученных в штыковом бою. Но, несмотря ни на что, остался жив и, как писал один наш местный журналист о своей первой встрече с только что прибывшим фронтовиком, на лице его не заметно было "ни тени усталости, ни следов тяжких переживаний, наоборот, веришь в то, что его ждет полнокровная жизнь до старости". Не удивляйтесь этим словам: он не хромал, у него руки и ноги были целые, голова не была покрыта белыми сединами. Случилось так, что Федора Матвеевича, как вылечился от последнего ранения, прямо из госпиталя забрали в школу сержантского состава 15-й Московской стрелковой дивизии, где служил с апреля по август 1945 года командиром отделения 174-го стрелкового полка. Казалось бы, времени прийти в себя было предостаточно. Все пережитое на фронте не так-то просто отпускало даже таких, как Охлопков. Он, уже будучи в родных местах, при внезапном виде крови на обычном зайце, ловил себя на том, что, как помимо воли, его рука хватается за рукоять охотничьего ножа. Иногда, после каких-то нежелательных встреч и волнений, напоминавших фронтовую жизнь, снились такие кошмары, что вместо снотворного приходилось ему прибегать к зеленому змию, которого на фронте из-за чувства самосохранения всячески избегал.

Воина-победителя окончательно могли бы успокоить почести, оказанные ему на пути следования: в Иркутске, в столице республики, затем в Чурапче и Ытык-Кюеле. К тому же еще в свой Крест-Хальджай приехал с подаренными генералами ружьями, в костюме и при часах. Но он не мог предаваться радостям жизни. Он увидел в колхозе такую безысходность, такую нищенскую жизнь, что на первых порах не знал куда деваться. Оказывается, пока шла война, тут многие умерли от голода и болезней, каждый четвертый харкал кровавой слизью, женщины так исхудали и состарились от постоянного недоедания и изнурительного труда, что смотреть на них было и больно, и тяжко. Позже Федор узнает, что в районе во время тех страшных четырех засушливых лет военного лихолетья умерло голодной смертью более тысячи людей.

Тогда он, может быть впервые за свои 37 лет, сполна ощутил как тяжело и страшно начинать жизнь снова с борьбы с непросветной нуждой. Как колхознику, карточки на хлеб и другой харч ему не полагались, и счастливчик, уцелевший в ужасной войне, пошел не в менее ужасный колхоз, который давал на трудодни почти ничего, чтобы заработать хоть что-то на семью и на себя. В ту зиму вдруг поехал к двоюродному брату, в село Томпо, что находилось среди гор в трехстах километрах от Крест-Хальджая. То ли захотел навестить своего сородича, то ли задумал остаться там и чуть подзаработать — об этом сам никогда ничего не говорил. Смалодушничал? Возможно. Тогда этот был первый и последний случай его сделки с жизнью.

В общем-то, Ф. М. Охлопков был из той породы людей, которые ни в каких обстоятельствах хитрить да ловчить или выгадывать да под себя грести не умели и не хотели. Он, имея семью из 12–13 едоков, как бы ни приспичила нужда, не просил помощи ни у родственников, ни у государства. Правда, кто-то из его ребятишек, как сын или дочь матери-героини, пользовался интернатским пайком. Будучи депутатом Верховного Совета СССР, сам работал в течение 6–7 лет руководителем в двух-трех организациях районного масштаба, а жил в обычной коммунальной квартире. В дни празднования 20-летия Дня Победы стал, наконец-то, Героем Советского Союза, в 1968 году широко отмечалось его 60-летие. В том и другом случае на его имя поступило немало подарков. Часть их — по его понятиям «лишних» — раздавал родственникам, близким людям или просто знакомым без всякой корысти.

Что это? Святая простота или безбожная расточительность? Видимо, не то и не другое. Как успели сами заметить, он не чурался любого труда: когда нужно кузнечил, при надобности отлично владел и топором. До войны настолько увлекся трудом в коллективном хозяйстве, что так и не нашел времени сколотить домик для своей семьи. После войны четыре года бегал в депутатах. По свидетельству его друга и неофициального помощника, калеки войны, бывшего военного летчика Г. Т. Табунанова, в первый же год Охлопков исписал все листы своего депутатского блокнота. Так, и тут всего себя отдавал делу, а для себя, как всегда, не добивался ничего.

В поисках объяснения мотивов подобного его поведения, я почему-то вспоминаю шолоховского Нагульнова. Правда, Охлопков не литературный герой и не был таким бесшабашным как тот, но у них нахожу схожие черты — прямоту, фанатичную веру в светлое будущее, которое преподносилось тогда в облике социализма — единственного социально-справедливого общества для трудящихся. Помните, как Нагульнов, готовясь к мировой революции, с какой бесплодной натугой настойчиво изучал английский язык? Охлопкова же, когда ему было всего двадцать лет, земляки выбрали председателем первого своего коллективного хозяйства, так называемого товарищества по совместной обработке земли. Дело было новое и старики, видимо, выжидая время, сочли уместным выдвинуть именно его — доброго, веселого малого, чистого от всех житейских грехов, вдобавок комсомольца. А он, как рыцарь без страха и упрека, свое назначение воспринял как должное. Ему уже тогда казалось, что чуть ли единственным препятствием торжества новой культурной, зажиточной жизни является веками устоявшаяся привычка крестьянина-единоличника жить для себя, перспективами лишь своего хозяйства и он приобретение личного счастья через всеобщее благополучие окружающих, через коллективный труд воспринял как заповедь. Впоследствии у Охлопкова постепенно, исподволь сложилось убеждение жить просто и без притязаний. Когда было трудно, не хныкал, никогда ни на кого злобу не таил, ни себе, ни близким лишнего не брал, привилегий не искал. Это был кристально честный человек.