2
Тот, кому в лютые январские морозы доводилось собственными боками испытать, что такое теплушка военных лет с тремя рядами нар, тому еще долгие годы будет казаться удобным, как родной дом, даже плохонький, дребезжащий на стыках рельсов, зеленый вагон старого российского образца. А если к тому же есть своя отдельная полка да хорошие соседи, которые не прочь забить «морского козла», то и время летит незаметно. Пассажиру, подсевшему на одной из станций, трудно бывает отличить, кто здесь родственники, а кто просто дорожные спутники. Нигде с такой душевной искренностью не живет хлебосолье, как в дороге, под крышей жесткого вагона.
С волнением подъезжает пассажир к Москве. Много разных планов промелькнет в голове его, пока он, отлежав бока, ожидает столицу, рисуя ее в своем воображении такой величественной, какой она обычно выглядит на открытках, в киножурналах и в рассказах восторженных бывальцев.
…Последнюю ночь перед Москвой многие почти совсем не спали. Мужчины целыми часами простаивали в тамбуре и без конца курили. Не было уже тех бойких разговоров и шуток, которые оживляли вагон, когда он стучал по рельсам за тысячи километров от столицы. А последние часы в вагоне чувствовалось какое-то особенное напряжение и озабоченность. Матери сосредоточенно наряжали в лучшее платье детей, солдат-отпускник, еще в части припасший флакон цветочного одеколона, здесь его распечатал и, не жалея, почти умылся им. Даже заядлый старик сибиряк, который ничего, кроме Сибири, не признавал, и тот перед Москвой надел чистую рубаху и стал собранней и молчаливей. Молодой матрос, в течение двух последних суток прессовавший под матрацем складки на широченных брюках, был ими очень доволен. Когда кто-то из соседей по купе пошутил: «Тронь — обрежешься», матрос с минуту не мог прогнать широкую улыбку со своего обветренного и загорелого лица.
Лишь один студент из Ленинграда, до фанатизма влюбленный в свой город, с подчеркнуто равнодушной позой лежал на средней полке и демонстрировал перед товарищем москвичом безразличие к этому, как он выразился, «безалаберному и купеческому городу с кривыми улицами». О том, какой город красивее — Москва или Ленинград, они начали спорить еще от Новосибирска; вспомнили около десятка крылатых высказываний классиков литературы об этих двух городах, но спор так и остался нерешенным. Когда же в окнах замелькали подмосковные дачи, ленинградец не выдержал и, незаметно прошмыгнув со своим чемоданчиком к выходу, где уже толпились с узлами и чемоданами нетерпеливые пассажиры, прилип к окну и залюбовался окрестностями Москвы.
Алексей Северцев не менее других чувствовал, как с каждой минутой нарастает его волнение.
Вскоре поезд остановился у перрона вокзала.
Бывает какая-то трогательная и наивная растерянность на лице человека, который первый раз ступает на московскую землю. Растерялся и Алексей, выйдя из вагона.
Перрон был залит утренним солнцем, пестрел букетами цветов и разноцветными нарядами женщин, гудел говорками уральцев, вятичей, окающих волжан и акающих москвичей…
От приглашения доехать до университета на такси Алексей отказался: еще в дороге ему объяснили, что лучше всего добираться до университета на метро. До последней минуты он помнил маршрут следования, но, оглушенный шумом и гамом людского завихрения, забыл все.
С виду Алексею можно было дать больше его восемнадцати лет. Одет он был просто: помятый темный костюм, светлая косоворотка, на ногах — сандалии. В руках держал небольшой фанерный чемоданчик с висячим замком. Чтобы не быть сбитым людским потоком, он отошел в сторонку. Огляделся.
— Товарищ милиционер, как мне добраться до университета? — обратился Алексей к проходившему мимо сержанту милиции.
— Вниз в метро, доедете до Охотного ряда, подниметесь вверх и спросите Моховую, девять, — ответил тот и пошел дальше.
— Спасибо, — поблагодарил Алексей, но, отстраненный носильщиком, который шел, сгибаясь под тяжестью узлов, тут же забыл все, что ему сказали. Неподалеку стоял другой милиционер. Алексей обратился к нему с тем же вопросом.
— Метро Охотный ряд, Моховая, девять, — как давно изученную фразу отчеканил сержант и механически приложил руку к козырьку фуражки.
Влившись в волну сошедших с поезда, Алексей скрылся за углом привокзального строения.
3
В зале транзитных пассажиров у билетных касс металась молодая женщина. Ее русые волосы были растрепаны, лицо в испуге.
— Дочка моя… Нина… Господи! Граждане, вы не видели девочку? Дочь потеряла… Дедушка, присмотрите, пожалуйста, за моими вещами, — обратилась она к старику, сидевшему на крепком деревянном сундучке. Оставив чемодан и сумку, женщина выбежала из зала.
Всякий, кто видел горе матери, потерявшей ребенка, отнесся к этому сочувственно, с желанием помочь хоть добрым советом или утешением. И только трое молодых людей, у которых эта сцена происходила на глазах, были равнодушны к несчастью женщины. Они только ждали удобного случая, чтобы «увести» чемодан, оставленный на хранение старику.
Три вора, три старых рецидивиста — Князь, Толик и Серый. От настоящих имен они уже отвыкли. В воровской среде принято называть друг друга кличкой.
В свои двадцать восемь лет Князь треть жизни провел в лагерях, под следствием, в тюрьмах и в бегах. Если бы его спросили: почему он ворует, то вряд ли он смог бы по-настоящему ответить на это. Ему казалось, что ворует он всю жизнь, а зачем, почему ворует — никогда об этом не думал. Он был высокого роста и, как принято говорить, хорошо скроен и крепко сшит. Из него мог бы получиться неплохой спортсмен, если бы не бессонные ночи и кутежи, которые продолжались неделями, пока были деньги. Когда деньги кончались, пьяный разгул сменялся лихорадкой воровства с постоянным риском жизнью. Белки серых глаз Князя были воспалены, на его худых щеках, не по возрасту рано, проступала мелкая сетка склеротического румянца. Через всю правую щеку, от уха до подбородка, тянулся свежий розоватый шрам, и щека время от времени подергивалась в нервном тике.
Если бы даже сам Ломброзо, признанный современниками великим физиономистом, стал изучать лицо Князя, он наверняка отнес бы его череп к типу людей с возвышенным и благородным интеллектом. Высокий и открытый лоб, на который свисала светлая прядь волнистых волос, хорошо развитые надбровные дуги, энергический и в меру широкий подбородок — все сказало бы ученому о том, что перед ним личность незаурядного ума и возвышенных страстей. Только взгляд, беспокойный и бегающий взгляд серых глаз и особые, свойственные людям преступного мира, по-театральному ленивые движения выдали бы в нем человека сомнительной профессии. Такие обычно настораживают.
Серый был грубее и проще. Природа его обидела и ростом, и внешностью. Маленький и узкоплечий, он бросался людям в глаза своей нависшей до бровей угловатой челкой, модной в двадцатых годах среди беспризорников, а сейчас встречающейся разве только у подростков с очень ограниченным и убогим вкусом. Что-то тупое и скотское проступало в лице Серого. А его гортанный с хрипотцой голос неприятно резал слух. Серый не говорил, а шипел, причем делал он это с особым выпячиванием нижней челюсти, полагая, что, чем грубее и надсаднее будет его речь, тем сам он станет от этого солидней и страшней. Неосознанно он подчинялся только одному — грубой силе. Втайне он завидовал высокому и стройному Князю, а в глубине души ненавидел его за интересное лицо, на котором девушки иногда задерживали взгляды дольше, чем на других прохожих. А с каким затаенным ликованием и злорадством взирал Серый две недели назад на забинтованную щеку Князя, глубокий шрам на которой, по его расчетам, должен обезобразить лицо.
Князь на Серого смотрел с подчеркнутым пренебрежением и с чувством громадного превосходства, и Серый каким-то особым чутьем слабого и подчиненного принимал эту власть как должное и, может быть, только потому никогда не выходил из повиновения главаря, что постоянно читал на его лице печать приказа: «Гляди ты у меня, прибью!» Бил Князь Серого всего два раза, но бил не без причины и жестоко. Однажды, это было месяца два назад, Серый струсил в такую минуту, которая чуть не обошлась жизнью Князю.